Варшавский требовал, чтобы я по-португальски попросил у него еще водки. Я убеждал его:
— Это совершенно неинтересно, уверяю вас! Водка на всех языках звучит одинаково, и говорить о ней не хочется, к тому же португальцы не пьют водку, они пьют вино. Порто, слыхали? Еще портвейн, божественный напиток.
— Не может быть! — твердо, насколько может быть твердым пьяный человек, отвечал Варшавский. — Водку пьют все, кроме товарища Вершинина. Скажи немедленно, Володька! Я тебе приказываю… как приказчик!
— Fino-me por cerveja[4], — пробормотал я, и после этой замечательной фразы организм сдался под напором алкоголя. Больше я ничего не помню. Надеюсь, ни к кому не лез драться и ругаться, я вообще-то тихий. Наверняка блевал, а обратно в казарму был отбуксирован беднягой Вершининым, перед которым наутро было ужасно стыдно.
Утром было не только стыдно, но и совершенно не хотелось жить. Внутренности горели огнем, вода не помогала, пива не было, на водку я не мог смотреть и даже слышать о ней. Глаза не смотрели, душа сжалась в маленький, дрожащий комочек, голова кружилась со страшной силой. И это все при том, что надо было вставать очень рано, собираться, при этом ничего не забывая, и отправляться на лодку. Вершинину опять пришлось выступать нянькой. Впервые я видел его раздраженным и недовольным.
— Извини, Саша, — прочувственно сказал ему я, пытаясь обнять, но он увернулся. — Больше такого не повторится!
— Да уж точно. На лодке водку жрать не дадут, — проворчал Вершинин. — Чего ты форму одеваешь, дурень! Вот же лежит, приготовлено!
Форму нужно было оставить на базе. Вместо нее выдали тельняшки, теплые кальсоны и какую-то полувоенную заграничную одежду, вроде американскую — толстую ватную кофту с нашлепками на локтях, как у бухгалтера, странные синие штаны как будто из мешковины, с кучей карманов, и ботинки на толстенной подошве. Еще были шапки с резинками, чтобы их ветром не сдуло, длиннополые куртки из прорезиненной ткани, перчатки — но я все это одевать не стал, упаковал в мешок на лямках. Тоже с американским клеймом, кстати.
После этого мы отправились.
Проснулся я очень рано — было еще темно. И вроде проспал недолго — часа четыре, не больше, однако чувствовал себя свежим и отдохнувшим.
Укрывшись одеялом до самого носа, я лежал на узкой койке, таращился в узкий темно-серый прямоугольник окна, едва заметный в темноте — и вдруг понял: сегодня никуда лететь не надо. Не придется мерзнуть (на высоте в самолете становится весьма зябко, это я за последние три дня прочувствовал очень хорошо), не придется слушать монотонный, выматывающий душу гул моторов, и не придется пугаться, когда этот гул вдруг сменяется придушенным кашлем, не придется поджимать ноги, постоянно упирающиеся в какой-нибудь на удивление жесткий ящик.
Я потянулся.
Здорово!
За окном, больше напоминающим бойницу, постепенно светлело. Несколько раз рядом с бараком кто-то проходил — то ли часовой, то ли разводящий — и снова устанавливалась тишина, нарушаемая лишь стуком капель по стеклу и жестяному подоконнику. На соседней койке тихо сопел Вейхштейн.
Наконец мне просто надоело валяться.
Одеться и заправить койку было делом трех минут.
Взяв полотенце, коробку зубного порошка и щетку, я вышел из барака.
Над базой неуверенно разгоралось утро.
Пейзаж оказался довольно унылым — цепочка приземистых дощатых и бревенчатых строений, полдесятка сборных металлических ангаров, ажурные скелетики двух наблюдательных вышек, на которых виднелись фигурки часовых и массивные прожектора. В глаза бросалось разве что стоящее на небольшом холмике здание: такое же приземистое, как и прочие, но уже каменное, да еще с толстенькими белыми колоннами. Выделялось здание среди прочих не столько положением, сколько своим цветом — оно было выкрашено светло-розовой краской, и смотрелось довольно экстравагантно. Интересно, что в нем находится?
Серое небо, с которого сеялся мелкий унылый дождик, казалось настолько низким, будто еще минута — и упадет, раздавит, задушит густой ватой облаков. Слева тянулась гряда рыжевато-зеленых сопок, во многих местах покрытых грязно-белыми пятнами — иней.
При взгляде на пятна инея меня мгновенно продрало морозом по спине: я ощутил, что на улице довольно холодно. Поэтому я решил не откладывать водные процедуры, и направился к "ванной комнате" — два вбитых в землю толстых столба поддерживали длинный неглубокий желоб, над которым висело восемь разнокалиберных рукомойников, зачем-то выкрашенных в защитный цвет.
Как оказалось, перемещаться нужно было по деревянным настилам, которых имелось два вида — сколоченные из досок и из кривоватого горбыля. Ходить по первым было значительно удобнее, впрочем, обе разновидности были одинаково грязными. Вся остальная территория представляла собой настоящее грязевое поле, во всех направлениях расчерченное колеями полуторок и трехтонок.