– Это орел спешит на помощь к своей орлице, – ответил Мал. – Готовься, настало твое время, ты сейчас умрешь.
– Да, да! Я умру, но умру не от руки его! – исступленно закричал Вадим и схватил кинжал, которым ранила себя Эфанда, и высоко взмахнул им,
В этот миг двое всадников вихрем внеслись на прогалину.
– Вот она! – закричал Рюрик и, забыв о Вадиме, кинулся к Эфанде.
– А я к тебе, ты не уйдешь теперь от меня, презренный убийца! – бросился с поднятым мечом Олав на мятежного старейшину.
– Поздно! – крикнул тот и что было сил ударил себя ножом в левую сторону груди. – Ты на самом деле опоздал, проклятый враг, я умираю не от чужой руки.
Удар нанесен был верно.
– Прав ты, Мал, – произнес Вадим, – они сильнее.
– Добро всегда сильнее зла, – сказал Мал и обратился к Олаву: – Оставь его, витязь, для него все кончено на этом свете. Он был злом для народа славянского и заслужил свой конец.
– Собаке собачья и смерть! – закричал Олав.
– Все–таки он умер как храбрец, – возразил Мал, – но вместе с ним кончено и мое дело! Высшие существа связали его судьбу с моей судьбой. Он умер, теперь и я могу отдохнуть. Прощай, Вадим! Воля судьбы свершилась.
Мал наклонился над трепетавшим телом Вадима и нежно поцеловал его. Потом поднял голову и с радостной улыбкой устремил взор на небо.
– Да, да, сладкий миг наступает. И для меня все кончается здесь. Все, все. Как хороша смерть, как отрадна после стольких лет!
Он снова взглянул на Вадима.
Тот в последний раз вздрогнул всем телом и вытянулся.
– Все кончено, – прошептал Мал и опустился, уже бездыханный, на труп последнего поборника ильменской вольности.
Рюрик, между тем, пришел в себя. Рана Эфанды оказалась не опасною. Молодая княгиня пришла в себя и открыла глаза.
Быстро соорудили носилки, на которые положили раненую.
Перед уходом Рюрик подошел к трупу своего врага и долго–долго глядел на него.
– Оба умерли и пусть гниют здесь, – сказал Олав, – пусть их тела станут добычей воронов.
– Нет, Вадим был храбр, – ответил Рюрик.
Со смертью Вадима мятеж потерял свою прежнюю силу. Подавить восстание не представляло никакого труда.
Полное, ничем не нарушаемое спокойствие воцарилось на берегах великого славянского озера.
Рюрик до конца своей жизни не мог понять, о каком владычестве над полумиром говорила его ворожея.
Если бы он мог встать теперь из–под своего кургана и оглядеться вокруг, то убедился бы, что ворожея была права. Страна, первым единодержавным правителем которой он был, действительно, занимает полмира, и солнце никогда не заходит в ее пределах.
Гроза Византии
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГОЛУБЫЕ И ЗЕЛЕНЫЕ
1. НА БЕРЕГУ БОСФОРА
День догорал.
Ярко— багровый диск заходящего солнца купался уже в позолоченных его же последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал теперь в отрадной вечерней прохладе, сменившей зной дня. Последние лучи его продолжали еще упорно бороться с надвигавшейся темнотой ночи. Они золотили не только воды пролива, теперь безмятежно покойного, но также играли и на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножью роскошных густолиственных деревьев, которые в, свою очередь, как зеленой рамкой, окаймляли берег.
Было очень тихо. Сюда почти что не доносился грохот и гам Нового Рима — его заглушали деревья парка и шум волн. Редко–редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда так шумной Византии.
Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину. Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где–то близко были люди.
И, в самом деле, этот уголок был обитаем.
В нескольких шагах от воды видна была покачивающаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин этой лачужки несомненно был рыбаком.
Около входа в хижину, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась на догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед. Волосы на его голове и длинной бороде были белы, как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами было очень добродушно. Выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково.
Одет он был чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие его пепельно–серое тело.
Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не надобно было. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившаяся своей головкой на колени старика, никогда бы его не осудила за недостатки в одежде уже хотя бы по одному тому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.
Девушка была очень молода и красива. На вид ей нельзя было бы дать более 15–16 лет, и это отражалось в ее невинных, чистых глазах с открытым прямым взглядом, в беззаботном, веселом смехе и шаловливости, которая так свойственна тем переходным годам, когда в ребенке–девочке только что просыпается женщина.