– Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, – сказал Мастер. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха.
– Не смотри на его лицо, – ласково сказал Мастер. – Если посмотришь, то увидишь мучающие его беспокойные сны. Я хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, что ты видишь?
Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного Анджелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь чувственного искусства нашего времени и благочестивого искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные пластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних, трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла доброта – не только самого Господа, преданного одним из его учеников, но и взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который протягивал руки, чтобы забрать нашего Господа, и наблюдавших за ними других солдат.
Меня гипнотизировали их несомненная доброта, невинность, сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем участникам этой трагической драмы, предшествовавшей спасению мира.
Миг – и я оказался в следующей келье. И опять дверь подалась по приказу Мастера, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад и сам Христос перед арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я как русский мальчик чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование арок, нимб над каждой головой, общая строгость – все относилось к прошлому, но здесь в то же время явственно виделась новая итальянская теплота, безусловная итальянская любовь к человечности – она просвечивала во всех без исключения, даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью, словно путешествуя по жизни Христа: вот сцена первого Святого причастия, в которой Христос так трогательно раздает хлеб, содержащий его тело и кровь, как облатки во время мессы, а вот – Нагорная проповедь, где не только его одеяние, но и гладкие складчатые камни, окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь поручает заботам святого Иоанна свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице Девы Марии, каким покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским лицом, таким похожим на тысячи других лиц, созданных художниками этого города, едва окаймленным светло-коричневой бородкой.
И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг урок Мастера, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь между сокровищами моего детства и спокойным, светлым благородством монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
– Теперь ты понимаешь? – спросил меня Мариус.
Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего дневника.
– В далеком Киеве кельей служила сама земля, сырая и чистая, но темная и всеядная, – пасть, в конце концов съедающая всю жизнь, разрушающая искусство.
Я вздрогнул. Я сидел, растирая ладонями плечи и изредка поглядывая на Мастера.
– Но что завещал своим братьям проницательный учитель Фра Анджелико здесь, во Флоренции? – продолжал Мариус. – Потрясающие картины, призванные настроить их умы на страдания Господа?
Перед тем как ответить, он написал несколько строк.
– Фра Анджелико никогда не презирал усладу для глаз, никогда не избегал заполнять взор всеми красками, силой видеть которые наделил тебя Бог, ибо он дал тебе глаза не для того, чтобы... чтобы ты зарыл себя в мрачную землю...
Я долго размышлял. Одно дело – знать все это в теории. Другое – пройти по погруженным в тишину и сон монастырским кельям, увидеть, как настоящий монах воплотил в жизнь принципы моего господина.
– Сейчас чудесные времена, – мягко сказал Мариус. – Сейчас заново открывается то хорошее, что было свойственно древним, и ему придают новую форму. Ты спрашиваешь меня, Бог ли Христос. Я скажу тебе, Амадео: может быть, поскольку сам он никогда не учил ничему, кроме любви, – во всяком случае, в это нас заставили поверить его апостолы... А что было на самом деле известно им, мы не знаем...