Я проводил священные останки до Вальведра. Мне захотелось снова взглянуть на этот дом, навеки опустевший для меня, на этот по-прежнему веселый и великолепный сад, даже при тишине смерти, на эту торжественную тень и серебристое озеро, напоминавшие мне такие пламенные мысли и такие пагубные мечты. Я взглянул на все это ночью, не желая быть никем замеченным, чувствуя, что я не имею права преклонять колени на могиле той, которую я не мог спасти.
Там я простился с Мозервальдом, который хотел удержать меня при себе, заставить меня путешествовать, развлекать меня, обогатить меня, женить, словом, все на свете!
У меня больше ни к чему не лежало сердце, но у меня был еще долг чести на совести. Я был должен более 20 тысяч франков, которых у меня не было, и был должен их именно Мозервальду. Я и не заикнулся ему об этом, потому что он искренне оскорбился бы на это или нашел бы для меня средство уплаты ему, сплутовав сам с собой. Мне следовало подумать о том, чтобы заработать эту сумму, пустяшную для него, но огромную для меня, не имевшего никакого заработка, и тяжело лежавшую на моей совести и на моей гордости.
Я был до такой степени подавлен нравственно, что чувствовал себя неспособным ни на какую работу воображения. К тому же я чувствовал, что для восстановления моей чести мне следует зажить жизнью суровой, уединенной и строгой. Соревнования и случайности жизни литератора не подходили своими волнениями к тяжести лежавшего на мне горя. Я совершил огромное преступление, повергнув в отчаяние и в смерть бедное слабое и романтическое создание, которое я не сумел исцелить, потому что был сам чересчур слаб и романтичен. Я принудил ее порвать семейные узы, которые она, правда, недостаточно уважала, но которых она без меня никогда, пожалуй, не порвала бы открыто. Я, правда, сильно любил ее в продолжение ее мученичества и не добровольно оказался не на высоте этого страшного испытания. Но я не мог забыть, что в день ее похищения я больше поддавался гордости и мести, чем любви. Оглянувшись таким образом на самого себя, я впал в уныние. Гордость во мне исчезла, но увы, какой ценой я заплатил за свое исцеление!
Прежде чем расстаться с окрестностями Вальведра, я написал Обернэ. Я открыл ему самые глубокие тайники моего горя и раскаяния. Я рассказал ему все подробности этой тяжелой истории. Я обвинял себя беспощадно и делился с ним своими планами искупления. Я хотел вернуть когда-нибудь себе его потерянную дружбу.
Я писал это письмо в продолжение тридцати часов, и слезы ежеминутно душили меня. Мозервальд, думая, что я уехал, отправился снова в Женеву.
Когда мне удалось точно дополнить свой рассказ и пояснить свою мысль, я вышел, чтобы проветриться, и, незаметно для себя, машинально, я направился к скале, где в прошлом году завтракал с Алидой, живой, решительной, вставшей с зарей и примчавшейся туда на гордой, ретивой лошади. Я захотел перечувствовать ужас своего страдания. Я обернулся, чтоб взглянуть еще раз на виллу. Мне пришлось идти два часа по отвесной и утомительной дороге, а, в сущности, я был еще так близко от Вальведра, что различал там малейшие подробности. Каким я был гордым и счастливым на этом месте! О какой будущности любви и славы мечтал я здесь!
Ах, горемычный поэт, подумал я, не воспевать тебе больше ни радость, ни любовь, ни горе! Не найдется у тебя больше рифм для этой катастрофы твоей жизни! Нет, слава Богу, ты еще не дошел до такой сухости. Стыд убьет твою бедную музу: она потеряла право жить!
Отдаленный звук колоколов заставил меня вздрогнуть: эго был похоронный звон. Я поднялся на самый высокий уступ скалы и различил печальную процессию, тянувшуюся к замку черной линией. Окрестные крестьяне отдавали последний долг бедной Алиде. Ее опускали в могилу под сенью ее парка. Несколько карет обличали присутствие немногих друзей, сожалевших о постигшей ее судьбе, не зная правды, ибо тайна наша была тщательно сохранена. Все думали, что она умерла в Италии, в каком-то монастыре.
В течение нескольких мгновений я пытался сомневаться в том, что видел и слышал. До меня доносилось пение священников, рыдания слуг, и даже, почудилось мне, крики детей. Или это был обман слуха? Но это было ужасно, а оторваться я все-таки не мог. И это длилось два часа! Каждый удар этого колокола падал мне на грудь и разбивал ее. Под конец я перестал ощущать что-либо, потому что упал в обморок. Я пережил вторично чувство смерти Алиды.
Пришел я в себя только уже к ночи. Кое-как дотащился я до Рокка, где вместо двух старых хозяев остался теперь один, так как жена умерла. Муж открыл мне дверь моей комнаты, не обращая на меня внимания. Он только что вернулся с похорон барыни и, сам овдовев только несколько недель тому назад, почувствовал, что раны его сердца снова открылись от этого зрелища, он был совсем убит.