— Все, что тебе сейчас пригрезилось, — сказал я ей, — только следствие лихорадки, и ты ничего такого не думаешь. Впрочем, если бы ты даже и думала это, я все-таки бы не поверил ничему. Не насилуй же больше себя при мне, говори все, что хочешь — это говорит в тебе болезнь. Я знаю, что в другие минуты ты станешь иначе смотреть и на меня, и на себя. Что ты веришь в Бога, что ты отдаешь справедливость Вальведру и упрекаешь себя за то, что не поняла безусловно добродетельного мужа, умевшего, пожалуй, любить лучше, чем все. Пусть так, я на это согласен, и я это знал. Не говорила ли ты мне сто раз, что эта вера и это угрызение совести облегчали тебя, и что ты приносишь мне в дар это страдание, как свою заслугу и примирение с самой собой? Да, это было хорошо, и ты поступала по правде, но зачем же тебе терять плоды этих прекрасных намерений? Зачем так возбуждать твое воображение и отнимать у самой себя как раз заслугу раскаяния, а у меня вырывать надежду на твое исцеление? Теперь все совершилось. Вальведр пострадал, но он давно уже примирился, он путешествует и забывает. Дети твои счастливы, и ты скоро увидишь их. Друзья твои тебе прощают, если только они имеют простить тебе что-нибудь лично. Репутация твоя, если только она скомпрометирована твоим отсутствием, может быть восстановлена или твоим возвращением, или нашим союзом. Отдай же справедливость судьбе и тем, кто тебя любит. Я готов подчиниться всему, я буду для тебя всем, что ты захочешь — твоим мужем, любовником или братом. Лишь бы мне удалось спасти тебя, и я буду достаточно вознагражден. Ты даже можешь думать то, что сейчас сказала, не верить во вторую любовь и дарить мне только остаток души, истощенной первой любовью. Я удовольствуюсь и этим. Я заставлю себя победить свою глупую гордость, я скажу себе, что и это еще больше, чем я заслуживаю, и если тебе захочется говорить со мной о прошлом, мы будем вместе говорить о нем. Я прошу у тебя только одного: не иметь тайн от меня, твоего ребенка, твоего друга, твоего раба; не бороться с собой и не изнурять себя тайным горем. Разве же ты думаешь, что у меня нет мужества? Нет, оно у меня есть, и для тебя я способен довести его до героизма. Итак, не щади меня, если тебя это немного облегчает, и говори мне, если тебе угодно, что ты меня не любишь, только прибавь к этому, что я должен делать для того, чтобы ты меня полюбила!
Смирение мое растрогало Алиду, но у нее не было уже более силы снова воспрянуть благодаря энтузиазму. Она прижалась губами к моему лбу, плача, как ребенок, с криками и рыданиями. Затем, подавленная усталостью, она, наконец, уснула.
Эти волнения оживили ее на короткий срок. На следующий день ей стало лучше, и в ней снова заговорило нетерпение отъезда. Этого-то я всего более и боялся.
Мы жили неподалеку от Палермо. Каждый день я летал туда впопыхах, чтобы справиться на почте, нет ли письма на мое имя. В тот день для меня мелькнула надежда, последний луч солнца. Подходя к городу, я увидал выезжающую из него наемную карету, летевшую галопом на меня. Внутри меня какое-то таинственное предчувствие прокричало, что это помощь мне. Я бросился наобум, как сумасшедший, к морде лошадей. Из окна дверцы высунулся господин: это был он, Мозервальд!
Он усадил меня подле себя и велел ехать дальше, ибо он ехал к нам. Переезд был такой короткий, что мы только и успели торопливо обменяться самыми нужными объяснениями. Он получил мое письмо, вместе с тем письмом, которое я посылал ему для Анри, на два месяца позже вследствие несчастья, случившегося с его секретарем: тот был серьезно болен после ушиба и забыл передать ему мое письмо. Как только этот добрейший Мозервальд познакомился с моим положением, он швырнул в огонь мою денежную просьбу к Обернэ и полетел ко мне. Теперь он привозил мне деньги, помощь, любовь — все, что только могло спасти Алиду или продлить ее жизнь.
Я не хотел допустить его к ней, пока я не предупрежу ее о будто бы случайной встрече с ним. Больным всегда боятся показать тревогу о них. Я также боялся, что свирепое предубеждение Алиды против евреев заставит ее принять холодно этого верного и преданного друга.
Она улыбнулась своей странной улыбкой и не далась в обман относительно причины приезда Мозервальда в Палермо. Но она приняла его любезно, и я тотчас заметил, что вид нового лица составлял для нее развлечение, и что удовольствие говорить с ним о своей семье приносило ей некоторую пользу. Оставшись один с Невфалимом, я спросил его, каково его впечатление и как он ее нашел.
— Она умирает! — отвечал он мне. — Не делайте себе иллюзий, теперь все дело в том, чтобы облегчить ей конец.
Я бросился в его объятия и горько заплакал. Я так давно сдерживался!
— Послушайте, — продолжал он, осушив тоже свои слезы, — я полагаю, что прежде всего необходимо устроить так, чтобы она не видала своего мужа.
— Ее мужа? Да где же он?