Вот уже три месяца, как мы жили в одной из тех прохладных и молчаливых улиц, которые находились в то время по соседству с Люксембургским садом. Днем мы прогуливались там, причем Алида была всегда старательно закутана и завешена вуалем, и я не отходил никогда от нее иначе, как для того, чтобы позаботиться о ее безопасности и удобстве. Я не возобновил ни одного из своих прежних, впрочем, довольно редких знакомств в Париже и не сделал ни одного визита. Когда мне случалось встречать на улице знакомое лицо, я избегал его, переходя на другой тротуар и отворачивая голову. Я даже приобрел таким образом предусмотрительность и присутствие духа дикаря в лесу или беглого каторжника на глазах у полиции.
По вечерам я возил ее изредка в разные театры, в одну из тех лож нижнего яруса, где вас не видно. В прекрасные осенние дни я часто возил ее за город, и мы отыскивали с ней те уединенные уголки, которые любовники всегда умеют находить, даже в окрестностях Парижа.
Таким образом, здоровье ее не пострадало ни от перемены привычек, ни от недостатка развлечений. Но когда наступила зима, мрачная, томительная зима больших городов севера, лицо ее внезапно изменилось. У нее появился сухой и частый кашель, на который она не желала обращать внимания, говоря, что подвержена ему ежегодно в это время, но я настолько встревожился, что принудил ее согласиться посоветоваться с доктором. Осмотрев ее, доктор сказал ей, улыбаясь, что это пустяки, но уходя, он добавил, обращаясь ко мне одному:
— У вашей сестры (я выдал себя за ее брата) нет пока еще ничего серьезного. Но предупреждаю вас, что она хрупкого сложения. Нервная система чересчур преобладает в ней. Париж для нее не годится. Ей нужен ровный климат, не Гиерские острова или Ницца, а Сицилия или Алжир.
С той минуты у меня не было другой мысли, как вырвать мою подругу из пагубного влияния зловредного климата. Чтобы доставить ей жизнь, сообразно с ее вкусами и потребностями, я истратил уже половину суммы, занятой у Мозервальда. Напрасно этот последний писал мне, что у него в конторе лежат деньги, положенные г. де-Вальведром на имя его жены: ни она, ни я не хотели принимать их.
Я собрал справки о тех расходах, которых потребует путешествие в южные края. Печатные путеводители сулили чудеса в смысле экономии, но Мозервальд написал мне:
«С избалованной и привыкшей ко всяким удобствам женщиной не надейтесь тратить в этих странах, где все то, что не есть строгая необходимость, редко и дорого, — менее трех тысяч франков в месяц. Это будет немного и даже слишком мало, если вы станете жить беспорядочно. Но не тревожьтесь ни о чем и уезжайте поскорее, если она больна. Это должно преобладать над всякой щепетильностью и, если вы доведете безумие до того, что откажетесь от пенсии мужа, то бедняга Невфалим всегда к вашим услугам со всем своим состоянием и будет еще чересчур счастлив, если вы примете его услуги!»
Я решился прибегнуть к этой последней крайности, как только понадобится. У меня имелось в будущем еще 20 тысяч франков, и я надеялся приняться за работу во время путешествия, как только Алида понравится.
Не скажу вам ни снова об Африке в этом исключительно личном рассказе о моей интимной жизни. Я позаботился водворить мою подругу в чудесном убежище, а сам поселился неподалеку в самом скромном жилище, как делал это и в Париже, для того, чтобы не давать никакого предлога злым соседским пересудам.
Кашель исчез, но скоро мне опять пришлось встревожиться. Алида не была чахоточная, она была изнурена непрестанным умственным возбуждением. Французский доктор, с которым я посоветовался, не высказался определенно на ее счет. Все жизненные органы оказывались по очереди в опасности, потом исцелялись, а потом опять подвергались внезапному расстройству. Во всем этом нервы играли такую большую роль, что наука могла часто рисковать и принимать результаты за поводы. В иные дни ей казалось, что она здорова, она чувствовала себя исцеленной. А на другой день она опять сваливалась, охваченная неопределенной и глубокой болезнью, приводившей меня в отчаяние.
А причина? Она скрывалась в тайниках души. А душа эта не могла отдыхать ни часа, ни минуты. Все служило ей предлогом для пагубного опасения или безумной надежды. Она вздрагивала от малейшего порыва ветра и, если меня не было подле нее в эту минуту, ей чудились мои крики, последний призыв моей агонии. Она ненавидела загородную жизнь, она никогда не любила ее. Под величественным небом Африки, пред лицом природы, еще мало подчиненной европейской цивилизации, все казалось ей диким и страшным. Отдаленное рычание львов, в то время еще раздававшееся вокруг обитаемых мест, заставляло трепетать ее как лист, и никакие условия безопасности не доставляли ей сна. В другие минуты, код впечатлением иного настроения духа, ей чудились голоса ее детей, и она бросалась к ним на встречу в восторге, вне себя, немедленно разочаровываясь при виде маленьких мавров, играющих у ее порога.