— Об этом и речи быть не может, — сказал он. — Фабрика не Вавель! Здесь не место для экскурсий.
— Но пан Уриашевич — не посторонний человек. И потом фабрика еще бездействует. К производству пока не приступили.
Поручик вздохнул. Он считал совершенно бессмысленным вести такие разговоры.
— Не пытайтесь меня переубедить, — сказал он. — У меня на этот счет точная инструкция.
— Но ведь это значит из мухи делать слона, — упорствовал магистр, не желая признать себя побежденным. — Я не первый год работаю на химических предприятиях, и, поверьте, наша фабрика ни для кого интереса не представляет. Шпионам здесь делать нечего. Ну что такого может из этого выйти? Право же, это просто глупость!
Кушель устремил на магистра внимательный, спокойный, непреклонный взгляд.
— Мы во всем руководствуемся одним старым золотым правилом. — Он улыбнулся. — Надеюсь, пан магистр, вы согласитесь, что оно не лишено мудрости!
— Какое же это правило?
— Береженого бог бережет! — ответил Кушель, обнажая свои белые зубы.
Они помедлили еще немного, так как магистр продолжал настаивать на своем.
— Обратитесь к директору, — предложил Кушель. — Я — лицо подчиненное. Если он разрешит, я вам хоть десяток пропусков выдам. Поговорите с ним.
— Это неудобно.
— Ну, вам видней.
Поручик откозырял, Уриашевич, тоже попрощавшись с магистром, пошел прямо по улице. Найти Томчинского оказалось нетрудно, но пришлось довольно долго ждать его в повозке. На обратном пути разговор опять зашел о пенициллине, о фабрике, об Америке. Подъезжая к Ежовой Воле, директор сказал веско и кратко, как бы подводя итог:
— Страна, как и человек, который продается врагам: в первую минуту, может, и выгодно, но потом — позорный конец!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
По вечерам после звонка в Ежовой Воле свет гас не во всех комнатах сразу. Тишина воцарялась в интернате, в темноту погружались спальни и административные помещения, зато окна классов, столовой, а чаще всего клуба светились допоздна.
Директор, любивший пройтись перед сном по парку — тут он без помех мог по душам поговорить с преподавателями или товарищами по партийной работе, — нет-нет да и поглядывал на освещенные окна, чиркал спичкой, пытаясь разглядеть циферблат, хмурился, но до поры до времени терпел, откладывая свое вмешательство.
— Пан Анджей, будьте любезны, загоните-ка спать полуночников из столовой, — попросил он однажды вечером Уриашевича, с которым разговаривал о делах. — Ведь уже скоро двенадцать!
Анджей направился к дому, но Томчинский его остановил.
— Кто это там устраивает бдения по ночам? — спросил он.
— Бронек Кулицкий, — ответил Анджей и прибавил в объяснение: — Он пана Пахуру предупредил, что они попозже посидят.
— Хватит с них на сегодня! — буркнул Томчинский. — Пора спать!
Уриашевич обогнул дом. Фасад, не освещенный луной, тонул во мраке. Но, очутившись после света в темноте, Анджей не замедлил шагов. Уверенно обошел он клумбы у стены, не споткнулся и на ступеньках. Сразу нашел дверную ручку. Ему здесь уже все было знакомо. Хотя он и приехал только месяц назад, дела у него в школе шли хорошо. С лекциями на пенициллиновой фабрике он тоже справлялся. На последнем педсовете взял слово, и Томчинский согласился с его предложением. И хотя обсуждался вопрос второстепенный, Уриашевичу это было приятно. Томчинский относился к нему по-прежнему. Опекал его, всегда был готов помочь, но держался сдержанно, даже несколько насмешливо. Ну что ж, одним доверяет, другим — нет. Но Уриашевич чувствовал, что мнение директора о нем, каково бы оно ни было, может еще и перемениться.
Мысли о Варшаве посещали его редко. Просто не до того было. Затянул водоворот школьных дел. Занят был Анджей по горло. А тут еще самолюбие заговорило. Хотелось все делать как можно лучше. Школа оказалась именно тем, чего ему не хватало в жизни. Довольно уже с него скитаний, неуверенности в завтрашнем дне, сознания своей ненужности. Здесь он, по крайней мере, хоть пользу приносит. Несколько дней назад пришло письмо от Климонтовой; она сообщала, что еще до конца учебного года заглянет в Ежовую Волю. Получил он письмецо и от Галины Степчинской; из десятка наспех нацарапанных слов явствовало, что она ждет его приезда. Он поднес письмо к губам — порыв простительный, если радость нежданно-негаданно обрушивается на человека.
Несмотря на это, Анджей все откладывал поездку в Варшаву. Получить письмо ему было очень приятно. Не проходило дня, чтобы он не вспоминал о Галине. И хотя можно было отпроситься у Томчинского на день, на два, он не делал этого. Стоило подумать о Варшаве, и сразу вспоминалось, какой жалкий, замученный, потерянный бродил он по ее улицам. Даже на день не хотелось появиться таким перед Галиной. И вообще хотелось стать совсем другим человеком: здоровым и телом и духом. Нормальным.
В темной прихожей повернул он направо и открыл дверь в столовую.
— Ну, хватит полуночничать! — крикнул он. — Пора спать!
— Нам пан Пахура разрешил.
— А вам известно, который час?