Как-то после операции, лежа в больнице, он попросил помолчать пришедших навестить его и в наступившей тишине промолвил:
— У меня птичье сердце, не человечье, а птичье. Радости мало. Вот и живи с ним как знаешь.
Теперь его сердце дало о себе знать совершенно явственно. И он совершенно точно знал, что жить ему осталось недолго.
— Скоро на этих местах дома будут новые, — говорил он спутнику на улице. — Но скоро я не увижу и вот этих.
Проходя с другим мимо университетской библиотеки на Моховой, он сказал, указывая на рустованный цоколь:
— Словно крышки гробов. На всякий размер.
Она страшней самой смерти, беспрерывная мысль о ней. Иногда ему казалось, что он уже все пережил, все перечувствовал, что смерть теперь естественна и даже желанна.
— Случилась такая история, — рассказывал он Ульянову, — даже вспомнить противно! На днях меня пригласили на экзамен в Училище живописи, ваяния и зодчества. Приемный экзамен. Давно не бываю на них. Ну развешены рисунки, знаете — как всегда в таких случаях. Кто они, эти поступающие, — разве мы знаем? Кому-то из преподавателей пришла в голову мысль, может быть, от скуки, угадать возраст того, другого… И дернуло меня что-то. Стал карандашом делать пометки на рисунках. Все заинтересовались. Потребовали из канцелярии документы экзаменующихся. Проверили фамилии, годы рождения. Ну и вот… извольте… Сделал, точно фокус какой… Не ошибся!..
Серов хочет улыбнуться, но улыбка выходит натянутой и неестественной, Ульянов пожимает плечами.
— Ну и что же тут удивительного? Угадали?! Да очень просто: много видели, знаете, в каком возрасте кто как рисует.
— Да, но какой интерес жить после этого?
Он теперь все сводит к одному: жить ему или не жить.
Ульянов возражает:
— А все-таки, несмотря ни на что, жизнь хороша! Если бы была возможность, я хотел бы прожить три жизни!
Серов с удивлением поднимает брови, зовет жену:
— Леля, поди посмотри… Вот человек… Интересно! Он хочет прожить три жизни! Большая редкость! А зачем, позвольте узнать?
— Зачем вы так много курите?
— Зачем курю?.. Ха! Доктора запретили. А я курю… Говорят, нельзя. Ну нет, шалишь. Не дурак же был тот дьявол, что выдумал вот этакое занятие. А? Разве плохо? — с дымом! Что хотите брошу, только не это. Три жизни!.. Экая жадность. Не знаю, как вам, ну а мне слишком достаточно и одной…
Но, видно, ему все же недостаточно той жизни, что отпущена ему. И он работает, работает, несмотря на то, что много работать, как и много курить, для него смертельно опасно.
Осенью 1911 года он окончил портрет Гиршмана. И это один из самых злых портретов, написанных Серовым.
Гиршман важен и спесив, он глядит самоуверенно и пренебрежительно, выкатив из орбит пустые глаза. Два пальца его правой руки засунуты в жилетный карман, он нащупывает монету — олицетворение его могущества, — жест настолько недвусмысленный, что его можно истолковать как оскорбление.
Два чувства борются в душе Гиршмана, когда он смотрит на свое изображение. Этот умный и теперь уже отлично понимающий искусство человек видит, что портрет удался, портрет несомненно хорош. Как коллекционер он оценил эту картину, принадлежащую кисти Серова, чье имя — это совершенно ясно — останется в истории искусства в ряду имен величайших художников мира. Но в то же время на холсте изображен он сам, Владимир Осипович Гиршман, и изображен так, что ему вряд ли придется хвалиться перед знакомыми пополнением коллекции. Если бы еще не этот жест, не эти два пальца, вынимающие чаевые. Но Серов и слушать не хочет, чтобы изменить что-нибудь в портрете.
— Так или никак, — отрезает он.
Он доволен портретом и считает его оконченным. Да и какое, в конце концов, имеет значение рука, когда весь вид — лицо, осанка — говорит о том же, о чем и рука.
Суть портрета в том, что на нем не один Гиршман, а много Гиршманов, все Гиршманы, которых знал Серов; он, предчувствуя близкий конец, словно бы рассчитывался с ними всеми.
Что же, Гиршман, конечно, принял портрет. Пришлось повесить его в одной из самых дальних комнат. Туда, кроме семейства и слуг, редко кто заглядывал. А для парадных комнат заказал еще один портрет жены — Валентин Александрович благоволил к госпоже Гиршман. Серов принял заказ. Ему захотелось теперь сделать портрет Генриетты Леопольдовны совсем по-другому. Он, кажется, понял, в чем суть классичности: в спокойствии, в плавности линий, в точном рисунке…
Для портрета Г. Гиршман он избрал овал, который кажется здесь наилучшей формой. Начиная портрет, Серов говорил, что хочет написать его в манере Энгра, но вскоре понял, что перешел эту черту, и, улыбаясь, заявлял удовлетворенно:
— Ну, теперь мы к самому Рафаэлю подбираемся.
И действительно, когда смотришь, как естественно, без всякого напряжения, с классической красотой и классическим спокойствием вписан портрет в овал, невольно вспоминаешь рафаэлевскую «Мадонну в кресле».