Эрскин Колдуэлл однажды приехал в Париж, его обступили журналисты, стали, как водится, штурмовать вопросами. Был и такой: «Чем вы сейчас заняты, мистер Колдуэлл?» Он ответил: «Жить, по-моему, вполне достаточное занятие для человека». Так просто и мудро мог сказать человек, мозги которого не подверглись агитпроповской обработке. А то пришлось бы ответить иначе: «Я занят очень постыдным делом: просто живу. Тогда как жить это выполнять предначертания партии и целиком посвятить себя служению общественным интересам». Под общественными интересами, как известно, всегда имелись в виду интересы кремлевской клики.
Не смею лукавить: я прожил очень счастливую жизнь.
До последнего своего дыхания рядом со мной была мама — человек мудрый, благородный и чистый, беспримерная труженица, на счету которой сотни спасенных судеб. Откликаясь на ее смерть, известный литератор и правозащитник А.Ю. Айхенвальд, которому мама помогала, когда он вместе с женой подвергся гонениям, написал мне, что редко встречал столь отзывчивого, деятельного, открытого, столь доброжелательного и честного человека.
Сохранились заключения о ее характере двух самых крупных советских графологов двадцатых-тридцатых годов — Зуева-Инсарова и Кожебаткина. Графология тогда входила в моду, и мама решила через посредство психологов-почерковедов увидеть себя их глазами. Заключения сделаны независимо друг от друга и с известным интервалом во времени. Они настолько совпадают и настолько точны, что я исключаю в них элемент случайности: с тех пор, как я их прочел, ни малейшего скепсиса по отношению к профессиональной графологии принять не могу.
Зуев-Инсаров написал об «авторе» почерка: «Умозаключения наделены здравым смыслом. Доказательно отстаивает свои мнения. <…> Природная доброта, но не выносит неблагодарности в людях. Устойчивость в убеждениях. Прямота в выражении симпатий. Не терпит лицемерия и манерничанья».
У Кожебаткина — еще подробнее: «Привык полагаться только на свои силы. Нравственно чувствует себя крепко. Личность с сильными волевыми данными. Ни соблазны личного характера, ни просьбы близких не в состоянии сбить с того пути, который представляется единственно правильным. <…> Умеет выходить из затруднительных положений. Не терпит расхлябанности, нытья, нерешительности. Умеет не сказать лишнего…»
Ручаюсь: оба психолога создали безупречно точный мамин портрет.
Мама не просто дала мне жизнь, вырастила, поставила на ноги — она, как я уже говорил, всегда была моим другом, товарищем, единомышленником, советчиком, помощником. Действительно находила выход из самых запутанных ситуаций. Спасала, когда грозила беда.
Я любил и был любим. Увы, Капка рано ушла из жизни — осталась дочь, которой могу гордиться. Занимался только тем, к чему стремился, и никогда, ни разу, ни единого дня — тем, что не было по душе. Видел зримые плоды своей работы. Заслужил благодарность огромной массы людей, запечатленную в их взволнованных, искренних письмах. Имел замечательных учителей. Верных друзей. Общался — и дома, и вдали от него — с людьми большого таланта и высокого интеллекта. Объездил полмира. Как же я могу не быть благодарным судьбе?
Мысль часто возвращается в прошлое, высекая из памяти «любви счастливые моменты».
Вспоминаю Колю Сотскова из-под Рыльска. Он учил меня плавать в реке Сейм, не научил — и героически тянул, крохотный пацаненок, на берег мое, беспомощно барахтавшееся, тело. Нахлебался воды, схватил воспаление легких — его еле отходили. Годы спустя я узнал, что, спасая подругу от напавших бандитов, Коля погиб в очевидно не равной драке. Ему было всего двадцать девять.
И тетю Дашу из Рославля, на Смоленщине, — там, на окраине города, в дивной избушке у косогора, я проводил одно свое детское лето. Мальчишки загоняли меня в деревянную коробку уборной, что на задах огородов, подальше от взрослых, совали в рот папироску, требуя затянуться, стыдили, когда я просто выпускал дым из уголков плотно сомкнутых губ: «Трус!» Каким-то образом все это видела и слышала тетя Даша, хотя казалось, что мы надежно укрылись. «Таки не затянулся?» — спросила, когда не было рядом мальчишек. Я подтвердил. Она любовно шлепнула меня по спине: «Вырастешь человеком».
Приют Одиннадцати на склонах Эльбруса. Четыре тысячи двести метров высоты. Я провел там одну ночь, во впаянном в каменистый грунт металлическом овале с серебряным отливом. Сквозь толстые стекла иллюминаторов была видна лишь полого уходившая вниз и вверх снежная гладь. Спертый воздух — от заполнивших приют альпинистов, от повсюду сохнувшей их одежды, от рюкзаков, от бесчисленных спиртовок, на которых в котелках варилась еда, — он не дал возможности заснуть ни на минуту. Влажная вонючая духота выгнала меня наружу.