В «Стреле» мы не сомкнули глаз ни на одну минуту. Собрались в «братском» купе и продолжили наше застолье. тогда и открылось, что есть у Кони и Миши еще с очень далеких лет «истинный кореш» — изгнанник и враг народа Андрей Синявский, а у Кони еще и другой — Лева Копелев, диссидент, которого вот-вот тоже выпрут из родной страны: в годы войны Кони служил под его началом в той пропагандистской команде, которая пыталась влиять на мозги фашистских солдат. «Хорошо бы всем нам встретиться и обняться», — сказал под утро Кони. В глазах примолкшего Миши я прочел очевидную зависть: такое проявление человеческих чувств ему было напрочь заказано.
Да и Кони был повязан своим высоким общественным положением. Решительное несогласие с лишением гражданства ГДР «немецкого Высоцкого» Вольфа Бирмана он высказывал партийным товарищам с глазу на глаз, но подписать письмо протеста — вместе с крупнейшими деятелями культуры ГДР, — однако же, не посмел. Он был против вторжения в Чехословакию, всем сердцем сочувствовал «Пражской весне» и не раз говорил мне об этом, но проявить свое сочувствие публично — в какой бы то ни было форме, — конечно, не мог. Это страшно его угнетало, но, согласившись однажды играть предложенную ему роль, он сыграть другую, прямо противоположную первой, уже был не в силах. Да и особое положение Маркуса связывало его по рукам и ногам.
К этой душевной драме добавилась и еще одна, личная: жена, очаровательная актриса Кристель Боденштайн, которую он безумно любил, ушла от него — внезапно и бесповоротно, — повергнув в жестокий шок. Возможно, это были не две драмы, а все та же — одна: жене могло осточертеть ставшее привычным «раздвоение личности», эта вечная необходимость играть на подмостках жизни. Увлечение другим мужчиной, который не стоил и мизинца отвергнутого Кони, вполне вероятно, было просто бегством от той психологической неуютности, которая ее угнетала. Со мной Кони об этом, естественно, не говорил, но есть вещи, которые могут быть поняты и без всяких слов.
Настигший его и безжалостно скрутивший за короткое время рак был, мне кажется, следствием той внутренней боли, с которой не мог справиться даже его могучий организм. Чувствуя приближение смерти, Кони приехал в Москву и обошел — со следившей за ним кинокамерой — все дорогие ему, памятные места: дом, где жил, нашу сто десятую, Переделкино. Там была дача отца, там прошло его счастливое детство.
О смерти Кони я узнал с большим опозданием, вернувшись из какого-то дальнего вояжа. Миша выполнил волю брата — в той форме, которая была ему доступна: подробно рассказал о неосуществленном замысле Кони в своей талантливо написанной книге «Тройка», которая — во избежание аллюзий с нашими кошмарными «тройками» — получила в русском переводе несколько измененное название: «Трое из тридцатых». В ней он уже не так категоричен в отвержении «друга-предателя», да, пожалуй, и вообще предателем его не считает, понимая, в какие ловушки загонял людей наш жестокий двадцатый век.
Лишь одна фраза в этой интереснейшей книге меня покоробила. Про нашу, общую с ним, сто десятую он позволил себе свысока написать: «Там совсем не осталось отпрысков „бывших“ — дворянства и старой интеллигенции». Если даже и не осталось, то радоваться тут нечему — только скорбеть в печальном молчании. Но, по счастью, пусть и не дворянских, но «отпрысков» старой интеллигенции там еще все же хватало, — именно это и позволяло ей сохранять свой высокий уровень. Нравственный и интеллектуальный. Иван Кузьмич, прочитав высокомерные Мишины строки, вряд ли одобрил бы его «классовую» спесь.
Маркус сумел выйти из тех испытаний, которые выпали на его долю в объединенной Германии. Я не смею его ни судить, ни прощать — тем более, что лично предо мной он ни в чем не виновен, а кристально чистым и беспорочным в наших условиях мог быть лишь тот, кто на пушечный выстрел не приближался к политической и общественной жизни.
Мне трудно представить себе, как повел бы себя Кони в тех обстоятельствах, которые сложились после восемьдесят девятого года. Он был человеком принципов, совестливым и честным. Казнить мог только себя, но ни в коем случае других. Тем паче тех, с кем жил и работал. Джеки Вагенштайн, верный прежним идеалам и своему партизанскому прошлому, не принял крушения вассального болгарского коммунизма, остался с теми, кто продолжал следовать «социалистическому выбору», хотя — хорошо это помню — всегда возмущался нарушением прав человека и подавлением свободы личности. Думаю, Кони пришлось бы не очень легко, доживи он до наших дней. Охотников свести с ним счеты, мстя за благополучие при прежнем режиме, нашлось бы немало.