И действительно, скоро его не стало. Уход его загадочен и мистичен. Жена с дочерью проводили лето в дачном поселке редакции Шереметьево (возле аэропорта), где местком выделил Юре комнатку с терраской. Сам он оставался в городе, на работе. И вот — застолье в городской квартире с никому неведомым и исчезнувшим человеком; Юра, которого нашли мертвым много позже, чем наступила смерть… Возможно, никакого криминала в этой загадочной смерти и нет, но то, что Юру затоптали и раздавили, притом неизвестно зачем и за что, — в этом никаких сомнений у меня нет.
тогда же до этих кошмарных событий было еще далеко, союз Вероники и Юры казался счастливым и прочным. Новый год мы встречали все вместе в их доме на Новинском бульваре, рядом с американским посольством: доставшаяся Веронике от отца, крупного ученого-биолога, большая профессорская квартира свободно вместила десятка два веселых гостей. Среди них был и Лева Копелев, для меня тогда еще Лев Зиновьевич, — молодой, красивый, излучавший счастье недавно обретенных любви и свободы. Самое яркое воспоминание от той ночи: аккомпанируя всей компании на рояле и отбивая такт ногой, Копелев вдохновенно поет не что-нибудь, а «Бандьера росса» — песню итальянских коммунистов, а ему подпеваете ничуть не меньшей экспрессией, заводя остальных, поэт Марк Соболь…
Вся эта когорта романтиков даже после ГУЛАГа продолжала верить в чистый, незамутненный коммунизм, к которому будто бы стремились европейские братья по классу, — должно было пройти еще много времени, Будапешт пятьдесят шестого повториться в Праге шестьдесят восьмого, прежде чем открылась жестокая истина и коммунистическая пелена окончательно спала с глаз.
Наше общение не было очень частым, но один телефонный звонок Копелева в марте или апреле 1967 года был в каком-то смысле историческим. Не вдаваясь в подробности и уклоняясь от моих вопросов, он повелел в такой-то день и точно в такой-то час быть дома и дождаться звонка «одного товарища». «Товарищем», позвонившим действительно с точностью до минуты, оказался Александр Исаевич Солженицын, — он приехал в Москву из Рязани и пожелал встречи со мной. Она состоялась в тот же день в доме его друзей неподалеку от Сокола. Я прихватил с собой те книги, о которых он попросил.
В клетчатой рубахе с засученными рукавами, Солженицын выглядел молодым работягой из какой-нибудь стройбригады и, если бы не тема нашего разговора, в таком образе и остался бы. Он готовил тогда знаменитое письмо писательскому съезду о цензуре и нуждался в документальной информации о формальных обязанностях союза писателей по отношению к своим членам и к их правам. То, что таковых обязанностей не было и быть не могло, сомнений не вызывало, но он хотел убедиться в этом, читая уставы и прочие нормативные документы, а не полагаясь на то, что «и так всем известно».
Мало кто с таким вниманием вслушивался в мои комментарии, интересовался моим мнением! В этом проявлялось не только уважение к собеседнику, но и несомненное желание не ошибиться, не взять ложную ноту, не подставиться тем шакалам, которые только и ждали повода, чтобы его укусить. Следы нашей работы над этими документами видны в нескольких пассажах его открытого письма. Сначала я отнесся скептически к изучению официальной жвачки, которую никто не брал всерьез, поскольку руководящими указаниями всегда служили звонки партийных боссов, а не параграфы каких угодно уставов. К моему удивлению, Солженицын с этим не согласился. Он сказал, что всегда дотошно изучает советские законы, чтобы «бить врага» его же оружием. Даже в гулаговские времена, рассказывал он, ему порой удавалось чего-то добиться ссылкой на законы, которые власти издавали лишь для декорации, не думая, как видно, что кто-то будет требовать их исполнения. Тем более зэки…
Лева и Рая поселились рядом со мной, в нашем писательском гетто на Аэропортовской. Их квартира сначала была на первом этаже, под ее окнами днем и ночью дежурили «спецмашины», снабженные новейшей техникой для подглядывания и подслушивания. Никуда они не делись и после того, как объект их внимания сменил большую квартиру на маленькую, — сменил лишь для того, чтобы подняться на три этажа выше, завесить окна глухими шторами и не видеть своих опостылевших надзирателей на круглосуточном их дежурстве: слишком уж они напоминали ему вертухаев с Марфинской шарашки. Способом общения во время наших бесед служили только палочки для разговорных дощечек, на которых не остается никаких следов — стоит лишь приподнять целлофановую пленочку, прикрывающую дощечку.