Вдоль галереи тянулся ряд светящихся окон; из дома доносились шум голосов, смех, музыка. Болеслав в несколько шагов преодолел лестницу и галерею, отделанную под мрамор, и вошел в переднюю; вдоль стен, оклеенных дорогими темными обоями, висели шубы, женские и мужские; под самым потолком горела большая лампа, освещая всю переднюю; а в углу за круглым столиком шумно и весело несколько ливрейных лакеев играли в карты. При виде Болеслава один из лакеев вскочил с места и бросился снимать с гостя шубу, но, узнав Топольского, остановился, помня, что тот никогда не бывает у пани Карлич.
— Прикажете доложить о вас ясновельможной пани? — вежливо осведомился лакей. — Вы, вероятно, по делу?
— Да, по делу, — подтвердил Болеслав, — но к пану Снопинскому. Он здесь?
— С самого утра, — ответил слуга.
— Доложите, что его ждут по очень срочному делу.
— Может, вы сами зайдете в залу?
— Нет.
Лакей окинул взглядом Топольского и ухмыльнулся. Болеслав был в обычном, будничном платье, в таком виде еще никто никогда не приезжал с визитом к пани Карлич, тем более в день ее ангела, а сегодня были как раз именины прекрасной вдовы. Александр за долгие годы знакомства с ней ни разу не пропустил этого дня, всегда приезжал поздравить ее и принять участие в торжестве. В этот раз Александр менее чем когда-либо мог себе позволить не поздравить именинницу: с некоторых пор пани Карлич стала относиться к нему с прохладцей, если не сказать с пренебрежением. Правда, он привык к перемене настроений и привязанностей этой взбалмошной женщины; в прошлом он не раз лишался ее благосклонности и приобретал ее вновь; но теперь — Александр видел, вернее, предчувствовал — ему могло грозить полное изгнание из этого богатого и блистательного дома, бывать в котором стало для него необходимостью и привычкой, который он считал основой своего положения в обществе и без которого не мыслил себе существования.
Лакей отправился выполнять поручение Болеслава и оставил дверь открытой. Дверь эта вела в великолепно обставленную столовую, в которой прислуга накрывала стол к ужину: серебро, хрусталь. За столовой тянулась длинная анфилада больших и маленьких комнат, залитых ярким светом и полных нарядными гостями.
В небольшом зале, за столовой, дверь в который была открыта настежь и не завешена портьерами, общество делилось на три группы. Возле окон за большим столом компания из десяти с лишним человек, мужчин и женщин, играла в карты. Играли, вероятно, в модную игру под названием «комерс», потому что всякий раз кто-нибудь из игроков подымал вверх три карты и с триумфом провозглашал: «Масть!» — или: «Бриллиант!» В ответ раздавался взрыв смеха, шутливая перебранка, карты смешивали, перетасовывали, снова сдавали, и игра продолжалась до тех пор, пока кто-нибудь опять радостно не восклицал: «Бриллиант! Бриллиант!» Тогда карты с шелестом летели на мраморную мозаичную столешницу с огромной райской птицей посередине.
Напротив шумной компании игроков сидела за фортепьяно статная, красивая девушка в лиловом платье, золотистые локоны ниспадали ей на плечи; наигрывая одной рукой обрывки каких-то мелодий, она всякий раз поворачивала свое хорошенькое личико к обступившим ее молодым людям, которые вели с ней светскую, остроумную болтовню, такую же обрывочную, как звуки, выходившие из-под своевольно пробегавших по клавишам пальцев.
— Шуберта! Шуберта! C'est divin![22] — громче всех воскликнул красивый молодой блондин с моноклем, стоя за спиной девушки. — Chantez quelque chose de Schubert, m-lle Amelie![23]
Красавица взглянула на него большими сапфировыми глазами, обворожительно улыбнулась и, пробежав пальцы по клавишам, запела звучным сопрано одну из грустных песен Шуберта. Тоскливые, тайной страстью дышащие звуки смешались с веселым смехом компании, игравшей в комерс; красивый блондин, стоявший позади девушки, впился взглядом в ее густые золотистые волосы и белую, с изысканной простотой украшающую их камелию.