И тогда вепрь встал на ноги. Он потянулся и почувствовал, как дыбом встала на хребте щетина. Он выгнул спину, чтобы продлить ощущение. Он знал, что, как только вздыбившиеся щетинки дойдут до самого хвоста, начнет сгущаться красный туман. Пасть заполнится слюной, и слюна станет пениться. Под плотной седловиной жира, которым, как доспехом, закрыты его плечи, спина и бока, начнет расти температура. По передним ногам побегут иголочки, и он начнет тереть ногами друг о друга: сперва потихоньку — копыта месят землю, — а потом все быстрее и быстрее, покуда сердце настолько плотно не накачает глаза кровью, что все вокруг погрузится в сплошной кроваво-красный водоворот. И не будет покоя ни подрагивающим мышцам задних ног, ни раздвоенным копытам, ни острым ушам. Ни клыкам. Он должен напасть.
А потом будет больно, потому что раны после этого бывают всегда. Он что-то делает — и действия всегда одни и те же, — но он не помнит их наверняка, они теряются на фоне более славной и более важной потери, ибо прежде всего он теряет себя. Он погружается в экстаз, растворяется в наполненности самим собой. Идти самым отчаянным галопом, какой только можно себе представить, прыгать и ощущать, что сердце бьется так, словно вот-вот взорвется, наносить удар и ничего не чувствовать. Радости вепря. Слишком скоротечные.
Они исчезали один за другим, подумал он, пересчитав их еще раз во тьме пещеры: один за другим за другим за другим. Он ждал желтоволосого и еще женщину. Именно ее собака залаяла на него. У них была общая тайна, договоренность, которая одновременно связывала их и заставляла держаться порознь. Ему следовало держаться к ним поближе. Ему следовало идти за ними по пятам. А он вместо этого весь тот день шел вверх по склону.
Под копытами шуршали и хрустели сначала плотные полотнища желтой заячьей капусты и гусиной лапчатки, потом, когда склон стал каменистым, — коровяк и васильки. Еще выше пошли крапива и широколистный огуречник. Задушенные мимозой грецкий орех и дикая маслина сменились сперва каштанами и дубами, а после соснами и чахлой, иссохшей на солнце березой. И последними были бесчисленные перпендикуляры елей, которые окружали и скрывали плато Аракинфа. Высокие травы приветственно помахали ему. Он выбил ответ копытами. В рыло ворвались острые запахи крахмала и сока, и он подумал о корневищах.
Над землей — голод. Под землей — утоление голода. Поверхность земли была как зеркало, в которой каждое дерево, каждый куст, каждая вьющаяся или прямостоящая трава — даже ядовитый грецкий орех или застенчивый шафран — отражается и искажается. Волокнистое мочало и настырно торчащие пальцы корней просачивались сквозь почву этакой имитацией царящего наверху густого плетения цветущих веток и раскидистых зеленых шатров. Вот только те ветви, что под землей, — белесые и голые, потому что все обилие цвета вымыто из них током воды, которую втягивает воздух, направляя в ярко-зеленый, залитый солнцем мир наверху. Кабанье рыло может взрыть землю, промерзшую настолько, что от ее поверхности отскочит даже железный плуг. Его собственное рыло подрагивало и передергивалось, чуя заплавленный в перегной луг под этим, верхним, таким зеленым и пышным. Рыть корни, а потом рыть еще и еще. Он стоял, обнесенный со всех сторон мягким частоколом травы. Солнечный свет, который пробивался сквозь огромные здешние ели, впивался вокруг него в землю неровными косыми столбами.
Все могло сложиться и как-нибудь иначе. В мягкой шерсти его подбрюшья выступила роса, прохладные дуновения пассата, набегавшие с северных гор, пытались перенастроить его на другую, свою собственную логику. Буйные здешние травы, непрестанно перекатывая волны, то вдруг пластаясь по поверхности земли, то снова набухая, заставили забыть о первоначально приветливой природе этих жестов, затасовав ее назойливой рутиной. Сквозь этот луг шли протоптанные кем-то тропы — не им. Он двинулся туда, куда они вели, чуть вдавливая копыта в пружинящий под ногой дерн. А дальше?
Или, может быть, «в противном случае…»? В его воспоминаниях между всеми этими «и» и «дальше» и «в противном случае» зияли провалы. Провалы, которые скорее следовало назвать увечьями, потому что края их были рваными, как тени от елей на передернутой ветром траве, твердыми, как копыта, и острыми, как клыки. Вепрь рожден, чтобы увечить существа большие ростом, чем он сам: низкая посадка, массивные, закованные в сало плечи — для удара снизу вверх; клыки — чтобы встретить падающего, потерявшего точку опоры противника и — распластать его. От паха до горла, так надежнее всего.