Я вышел на улицу. Художник, продающий свои картины, расхаживал, подняв воротник плаща и ежась на ветру. Он не зазывал прохожих — напротив, старался не показать и вида, что ждет покупателя.
— Ученик Каваи Гёкудо, — сказал он о себе. Он хотел сообщить что-то еще, но ему не хватило английских слов.
Гёкудо всю жизнь искал, стремясь обновить классические приемы японской живописи. Картины Гёкудо полны движения. Метет, срывает крышу с дома снежная буря. Кажется, слышишь ее посвист. Хорош и дождь у Гёкудо. Нет, это не традиционные застывшие капли-стрелки старых панно. Капель и не различишь — осенние деревья и мельничное колесо поглощены туманом, в котором, однако, непонятно отчего, угадываешь движение падающей воды. И одна деталь, крупная, четкая, подчеркивает это движение — поток, обильно и бурно стекающий с желоба на крыше. Как будто нет ничего привычно японского, и тем не менее пейзаж не французский, не русский, а именно японский. Чем? Настроением, подбором красок и еще чем-то неуловимым…
Гёкудо не отворачивался от европейских мастеров кисти, изучал их, в одном соглашался, в другом спорил. Один японский интеллигент, говоря о Гёкудо, сказал мне с чувством:
— Мы готовы принять от Запада хорошее, полезное. Но там много такого, что способно только отбить всякий интерес к западной культуре. Нам ведь стараются сбыть самое худшее.
…Я шел по Гинзе. С фронтона мне подмигивала красотка в купальнике. Звероподобный ковбой взял ее на мушку пистолета. С книжного стенда, под эстакадой электрички, взывали обложки переводных бестселлеров.
Вновь и вновь вспоминалась мне деревянная бутылка, воткнувшаяся в поле за чертой столицы. Бутылка с рекламой оглушающего американского виски, уродливая и наглая посреди весеннего цветения.
ПЕСНЯ ГЕЙШИ
Прохладно, но все-таки весна. Апрель — месяц сакуры, лучший месяц в Японии, как уверяют гиды и путеводители. На равнине лепестки сакуры уже облетели, любоваться бело-розовыми деревьями можно только в горах.
И мы едем в горы.
Шумит речка. Прошмыгнул под колесами мостик. Чу, звон водопада! Маленькая, словно игрушечная гидростанция врезана в скалистое ложе. Через плотину мчится вода. В Японии нет больших рек, только речки и ручьи. Почти все они в упряжке плотин. Здесь воду ценят так же, как землю.
Выше, выше… Возникает гора. Нет, еще не Фудзи, которую мы все с волнением ждем. Эта без снега. Она вся зеленая, в фестонах кустарников. Эпитет «стройная» как будто не подходит к горе, но ее хочется назвать именно так, до того тонка, вытянута кверху ее вершина. Навстречу, из лощинки, выбегают легкие, чистые облачка. Автобус тормозит. Облачка останавливаются, замирают на фоне горы — это весенняя сакура.
Пейзаж неправдоподобно изящен. Здесь критику-педанту пришлось бы, пожалуй, осудить природу за эстетский изыск и украшательство. В самом деле, перед нами предстает декоративное панно, знакомое по музеям. Оно запомнилось как условность, как некий иероглиф, выражающий Японию. И вот на наших глазах панно до мелочей совпало с натурой. Тот же силуэт горы, тот же рисунок ветвей, те же крыши в ложбине, такое же перламутровое сияние цветов.
Все выше забирается шоссе. И вот, наконец, Фудзи, священная для японцев, запечатленная на сотнях рисунков великим Хокусаи. Погода сегодня пасмурная, но снеговой шлем Фудзи противоборствует тучам, ясный, как огромная жемчужина.
Смотришь на природу и думаешь о характере народа, о его искусстве. Да, между Хокусаи и, скажем, Шишкиным целый континент в смысле стиля и вкусов, но ведь и лес Японии — не шишкинский сосновый бор. Только здесь, в Японии, убеждаешься, каким строгим реалистом был Хокусаи, как верна истине была его кисть. Все у него правдиво: и чарующая сакура, и Фудзи с языками тающего снега, и дом, изображенный прямо-таки с точностью чертежа, с любовным пристрастием к детали, столь присущим японцам. А в Эрмитаже, на берегу Невы, рисунки Хокусаи казались мне мечтой, идеализацией природы! Но, конечно, есть в них и романтика, влюбленность в родные долины и горы, преклонение перед их поразительной красотой.
Сочетание деловитости и романтики — не есть ли это и тенденция искусства, и душевное свойство японцев?
Шоссе, извиваясь, стекает вниз. Поворот — и обнажается озеро, гладкое в безветрии, словно завороженное.
— Хаконэ, — говорит «Прозрачный ручей».
О, если бы мы понимали язык, она прочла бы нам стихотворения о Хаконэ. Поэты с древнейших времен воспевают его. Есть и народные песни о Хаконэ…
«Прозрачный ручей» оборачивается к своей помощнице. Она может спеть, если нам угодно.
Зовут помощницу «Лепесток лотоса». Она с милой улыбкой встречала нас, стоя у подножки, а когда шел дождь, раскрывала хрустящий, пахнущий воском и медом зонтик. Это крепкая деревенская девушка, широкая в кости, низенькая, смуглая. Плотно облегает ее синий фирменный жакет. Из-под пилотки выбиваются черные локоны, подрезанные коротко, по моде. Тысячи таких молодых, аккуратных, любезных японок работают в конторах Токио.
Рукой, одетой в нейлон, «Лепесток» берет микрофон и держит его грациозно, как вазу.