Лука достал из поставца стаканчики и рюмки. Вошли в горницу новые гости: Луканькин крестный Иван Маркович, у которого борода начиналась из-под самых глаз, дядя Лукьян, длинный и тощий человек с громким голосом, дед со стороны матери — Ефим Афанасьич. Потом сосед Герасимович с зятем, несколько баб. И стало сразу тесно и шумно, вся горница наполнилась говором, восклицаниями, смехом. И отошла от сердца щемящая боль, которая всколыхнулась вместе с грустным напевом старой песни…
На дворе Кирюшка и Тимофей, словно обрадовавшись случаю показать себя, раз за разом палили из ружья и дедовского пистолета.
— Вот бы кому служить-то! — покрывая голоса, говорил бородатый, высокий дядя Лукьян, похлопывая по сутулой спине деда Ефима Афанасьича: — этот бы не подался!
— А что ж! — с шутливым хвастовством сказал дед Ефим, стараясь выпрямиться: — ежели в денщики — хочь сейчас пойду за Лукашку!..
— К какому-нибудь старенькому офицеру…
— Он и молодому угодит! — пьяным, льстивым голосом закричал Ларион Рогачев и ввернул без нужды крепкое словцо.
Добродушно смеялись все над дедом, погнувшимся вперед от трудов и забот, а он бойко дергал плечами и старался показать себя бодрым и стройным.
Вошел отец со двора. Он был еще в своем сером зипунишке и валенках, в той рабочей, расхожей одежде, в которой убирал скотину, хлопотал на сеннике… Дед Ефим, по родительскому праву, сделал ему замечание:
— Ты, Семен, сними уж этот епитрахиль-то… Оденься поприличней…
— Я зараз, батюшка… Все неуправка, — вокруг скотины ходатайствовал все. Я зараз… Я вот лишь того… распорядиться…
Он нырнул в избу и, вернувшись, принес несколько запечатанных бутылок водки и вина. Прасковья Ефимовна принесла закуску: тарелку свинины, нарезанной мелкими кусочками, потом две миски — с лапшой и вишневым взваром, нарезанный ломтями соленый арбуз, чашку капусты, пирог.
— Господа председящие, пожалуйте! — торжественно сказал Семен, указывая на стол: — садитесь… Батенька, — обратился он к деду Ефиму: — вы пожалуйте рядом с служивым — в передний угол… И вы, дяденька…
Сели. Служивого втиснули в самый угол, под иконы. Рядом с ним, разглаживая бороду, сел дед, а за дедом я и весь заросший бородой крестный Иван Маркович. Слева — богоданный родитель, тесть Луки, чернобородый, красивый Павел Прокофьевич и дядя Лукьян. По лавкам и на кровати, покрытой пестрым одеялом, разместились другие гости, — они все прибывали — и родственники, и соседи, и приятели. Не снимая шуб, садились они тесно и на лавках вдоль стены, и на кровати, и на скамьях, внесенных в горницу. А кому не хватило места, — стояли. Стояли и женщины. Лишь мать служивого сидела на сундуке у поставца, возле двери, а все остальные тесной грудой стояли в дверях и в черной избе. Проводы на службу — дело военное, и бабам полагается быть тут на заднем плане…
Видно было, что неловко и стеснительно Луканьке сидеть в углу рядом с дедом, чувствовать себя центром этого собрания, чувствовать на себе взгляды всех и особенно — скорбный, наполненный слезами взор матери…
Она сидела на сундуке, жалкая и некрасивая, с опухшими глазами, с красным от слез носом, вся охваченная горьким горем своим. И когда вертелись около ее юбки малые ребятишки — Никашка или Федяшка, которым любопытно было поглядеть на больших, она, не глядя, шлепала их по затылкам, выпроваживала из горницы в избу, чтобы не мешали ей сосредоточить все свое горестное внимание на первом ее чаде, уходящем ныне от нее, первом ее птенце из семерых, первом помощнике…
Семен поставил на поднос рюмки и стаканчики. Он переоделся, т. е. сменил кургузую сермяжную поддевку на черный сюртук, но валенок не снял. Сюртук с чужого плеча, купленный из старья на ярмарке, сидел мешком. Фалды сзади расходились, а рукава были длинны. И небольшая фигурка Семена, сухая и суетливая, в этом нелепом костюме, в огромных, запачканных навозом валенках, казалась чудной, но трогательной. Весь он ушел в заботу, чтобы все было по хорошему, как надо, в этот торжественный момент, когда он, казак Семен Потапов, отдает в жертву отечеству первую рабочую силу семьи вместе с значительной долей трудового, потом облитого имущества… чтобы никто не укорил, не подколол глаз каким-нибудь попреком в нерадении или скаредности…
Он налил рюмки и, с некоторым страхом держа жестяной, ярко раскрашенный поднос плохо разгибающимися, набухшими от работы пальцами, поднес его сперва деду Ефиму, потом служивому, а затем остальным гостям, строго сообразуясь с возрастом и значением каждого.
Дед Ефим встал с своей рюмкой и, обернувшись к служивому, торжественно и громко, хотя не без запинок, сказал:
— Ну… Лукаша! дай Бог послужить… того… в добром здоровье и концы в концов… вернуться благополучно!.. Голову, чадушка моя, не вешай! Ничего… Службы… того… не боись… ну, и за ней особо не гонись, концы в концов… Как говорится, в даль дюже далеко не пущайся, от берега не отбивайся… Да… Послужи и — назад! Дай Бог тебе благополучно вернуться, а нам, старикам, чтобы дождаться тебя… вот и хорошо бы!..