Я бросился в спальню, там была страшная вонь, и я сразу же понял, что случилось. Она лежала на кровати скрючившись, в позе эмбриона, и я пощупал пульс. Рука машинально отдернулась, потому что я прикоснулся к самому страшному — к трупу. Мама превратилась в ничто, ее забрала разлагающаяся в ней природа. Рот был приоткрыт, распахнутые, почерневшие глаза смотрели на меня издалека. Я не мог понять, что ее больше нет, взял ее руку, стал гладить по щеке, по волосам. Я говорил с ней так, как будто она все еще была жива: «S?sse Mutti, ich hab’ dich so lieb»[44]. Казалось, что губы ее слегка шевелятся, и я наклонился к ней, от нее исходил сладковатый запах смерти — меня охватил ужас, она хочет передать мне то имя, которое когда-то узнала у Папы Шнайдера, она хочет сообщить мне его! Я зажал уши, я не хотел его слышать, и тряс головой, глядя на маму, лицо которой застыло в крике.
Смерть ее не была тихой и мирной, она умерла истерзанной, измученной и несчастной. Я позвонил в полицию, и приехавший врач, констатировав rigor mortis[45], расспросил меня об обстоятельствах — надо было убедиться, что речь не идет о преступлении, — да нет же, идет, сказал я, но это преступление было совершено много лет назад. Потом он стал заполнять свидетельство о смерти. Хильдегард Лидия Фоль Ромер Йоргенсен, сказал я, особенно выделив Ромер. Я попросил его пока не увозить ее какое-то время, он кивнул и ушел, а я всю ночь просидел у ее кровати, разговаривая с ней и с самим собой и давая клятву отомстить.
Утром я позвонил в больницу, рассказал все отцу и съездил за ним — он зашел в комнату к маме, пока я стелил ему постель в комнате для гостей, — и мы сели за обеденный стол. Я пытался взять его за руку, утешить его, поговорить с ним, но его невозможно было успокоить, и с ним невозможно было говорить, он ничего тебе не мог ответить. В какой-то момент я позвонил в похоронное бюро. «Кому ты там звонишь? Что это ты делаешь?» — спросил отец. Я не знал, что сказать, и, чтобы избежать его возражений, стал делать все как можно незаметнее. А потом приехал сотрудник похоронного бюро в черном костюме.
У него дрожали руки, и он волновался. Раскрыл папку с фотографиями гробов — и я показал на гроб без креста. Потом он показал урны — и я выбрал самую простую. Потом он показал тексты объявлений для газеты, и я выбрал самое длинное объявление, но тут все испортил отец. Нет, нет и еще раз нет! Зачем все это нужно? Ничего, дескать, не нужно. И, наконец, я договорился, что они заберут ее как можно позже, это означало в 16 часов.
Остаток дня я провел с отцом, который беспрерывно жаловался: то чай ему казался слишком слабым, то слишком крепким, и почему я унес газету в гостиную? И кто переложил бумаги на столе? «Нет-нет, только не эти тарелки, а что делает серебряный нож в посудомоечной машине?» Нет-нет, ничего не надо готовить, нет, не надо ему никакого пирожного. А потом ровно в назначенное время приехали из похоронного бюро. В гостиную внесли гроб и попросили нас выйти из комнаты, мы отправились в мою детскую, и отец вдруг так странно зарыдал, как будто звук доносился из пустой коробки, это было невыносимо, а они несли в это время ее вниз по лестнице.
В дверь постучали, и мы с отцом спустились в гостиную, где в белом гробу лежала мама. Гроб стоял там, где обычно стояла елка. Я положил ей под голову маленькую подушечку, а отец раздраженно стал тростью выковыривать из ковра комок пыли, а потом показал на стол и спросил: «А это что такое?». Я не понимал, о чем он, и переспросил. «Да вот там, — заворчал он, — что это там лежит, почему это там лежит, кто это туда положил?». На столе лежал пакетик чая, который я случайно оставил, я взял его и встал перед гробом, обнимая отца за плечи, а потом он спросил: «Который теперь час, когда придет священник?». Я ответил: «Послушай папа, они ждут, пока мы скажем им, что можно ее выносить». И я позвал распорядителя похорон, он завинтил крышку гроба, пришел его помощник, и они вынесли гроб к катафалку.
Был ясный, безоблачный день, на небе виднелся месяц, и распорядитель похорон церемонно поклонился. Черный автомобиль с белым гробом медленно отъехал от дома и повернул за угол. Я поднял глаза к небу и пообещал себе, что буду вспоминать ее каждый раз, когда днем на небе будет появляться месяц.
Мы вернулись в дом, где повсюду стоял трупный запах. Я отдернул занавески, открыл окна и двери, чтобы проветрить. Отец начал возражать, я попросил его хотя бы на несколько минут оставить все открытым, но он не соглашался и страшно разозлился. Когда стало легче дышать, я снова закрыл окна и двери, и мы сели за стол. Я спросил его, что он думает об объявлении в газету, но он ответил, что это никого не касается. Я попытался объяснить ему, что иначе получится, как будто ее никогда не было на свете, ни живой ни мертвой, и ничего вообще не было. Но он лишь покачал головой.