Последние годы отец ухаживал за мамой, которой неудачно сделали операцию в частной клинике. Ей повредили позвоночник, и она никак не могла поправиться. Мама ходила с палкой, потом с ходунками, мужественно боролась с болезнью и смотрела на меня усталыми и печальными глазами — я ничем не мог ей помочь, утешить ее было невозможно.
Маме становилось все хуже, она жаловалась на боли в спине и на мочевой пузырь — у нее обнаружился цистит, который не поддавался лечению, ей все время надо было в туалет, и пришлось поставить катетер. Гортань была обожжена после облучения — у нее был рак ротовой полости, и она все меньше ела и совсем усохла. Врачи ничего не могли сделать, даже избавить ее от боли — морфин на нее не действовал. Потом она упала и сломала ногу. Ногу зафиксировали металлической шиной, и мама уже не вставала с постели. Еду им приносили. Папа не выходил из дома, казалось, он живет в летающем доме, только он не понимал, где этот дом сейчас находится. Иногда он оказывался в Копенгагене, потом перемещался в Орэховэд или на Нюброгадэ в Нюкёпинге — весь мир сжался до одной-единственной, душной, темной комнаты, где стояли кровати и шкафы из Клайн-Ванцлебена.
Однажды мама позвонила со стоящего у нее в спальне телефона и сообщила, что папу положили в больницу. Я поехал на поезде проведать их, оказалось, что все не так страшно, у него была аритмия, и его положили всего на несколько дней. Чтобы слышать маму ночью, если ей понадобится помощь, я постелил себе постель в своей старой детской, в которой за это время ничего не изменилось, и вдруг мама позвала меня.
«Ach, wie sehe ich aus[41] и как это я оказалась в таком положении?» — спросила она. Я попытался приподнять ее в кровати, подложив ей под спину подушку, потом причесал ее, волосы были редкими и блестели от пота. Я осторожно умыл ее, и она попросила подать ей духи, которые лежали в ящике ночного столика, а потом я почистил яблоко и, нарезав его тонкими дольками, попытался покормить ее. Она даже выпила бутылочку пива, теперь мочеприемник был полон, я сменил его, вылил содержимое в туалет и все убрал.
Я был готов отдать за нее жизнь, но ей ничего не надо было. Она лежала в постели, отказываясь пить и есть. Что бы я ни делал — все было напрасно, и весь оставшийся вечер я кормил ее кисловатыми леденцами, которые немного снимали боль в гортани. Ей нравились лимонные.
Как только я лег спать, она закричала. Вбежав в комнату, я увидел, что она сидит в кровати, ее тошнило, сейчас меня вырвет, говорила она, и я бросился за ведром. Она сетовала: «Ach was seid ihr doch f?r Menschen[42], ужасная, ужасная страна!» — и таблетки, кусочки яблока и пиво — все вышло наружу. Я несколько раз выносил ведро, потом сел к ней на кровать и сказал: «Мама, ну успокойся, пожалуйста», — а она начала на меня кричать — как она может успокоиться, когда у нее рвота? Я погладил ее по щеке и стал рассказывать ей историю, чтобы она забылась, забыла о боли и своем теле и смогла заснуть.
Помнишь, как мы навещали бабушку и поворачивали за угол к ее дому, улица Кеттенхофвег, номер…108, так? Я специально назвал не тот номер, чтобы отвлечь маму, и она поправила меня, нет, номер 106, а я сказал, да-да, конечно, номер 106! А помнишь, что мы видели у входа — почтовые ящики? Да, конечно, отвечала она. А потом, сказал я, если пройти через проход слева, то дальше была дверь с матовым стеклом, помнишь? А когда мы звонили снизу, раздавался какой-то треск, и бабушка открывала нам дверь, и мы поднимались по лестнице, а как звали ту женщину, еврейку, которая жила на втором этаже?
«Фрау Бадриан», — ответила мама и фыркнула, и я сказал, да, правильно, она была очень милой дамой. А потом мы поднимались еще на один этаж и оказывались у бабушки. Ты помнишь, какой был в квартире запах? Такой надежный, уютный запах в прихожей, и дверь с дребезжащим стеклом в гостиную, красивую гостиную со старинной мебелью, и мы ужинали в гостиной, я обожал бабушкину еду. Помнишь ее крошечную кухню, старые горшки и сковородки, а кастрюле было больше ста лет?
Мама сказала: «Ja, wir haben immer auf unsere Sachen aufgepasst»[43], и я спросил ее, помнит ли она, какой вид открывался с балкона в спальне, это был вид во двор на пансионат «Гёльц», там еще была немецкая овчарка, она все время лаяла, и большой каштан, правда? «Это были съедобные каштаны, — ответила мама, — такие в Дании не растут». Потом я продолжил свою экскурсию и рассказал, что дальше по улице Кеттенхофвег жила одна сумасшедшая, которая собирала всякое барахло и устроила перед домом огромную помойку.