Через две камеры вовсю играли в морра. Где-то за окном девушка пела о своем любимом, который погиб, защищая родину в далекой стране.
— Скорее всего, поет для туристов, — с горечью пожаловался Гаучо. — Во Флоренции никто не поет. И никогда не пел. Кроме все тех же моих венесуэльских друзей, о которых я тебе рассказывал. Но они поют марши — для укрепления боевого духа.
Эван встал у двери камеры, прислонив лоб к решетке.
— Может, у вас уже и нет никаких венесуэльских друзей, — сказал он. Может, их уже давно схватили и бросили в море.
Гаучо подошел и сочувственно потрепал Эвана за плечо.
— Ты еще молод, — сказал он. — Я знаю, что ты чувствуешь. Это — их метод работы. Они атакуют дух человека. Ты встретишься с отцом. Я встречусь с друзьями. Сегодня. Мы устроим самый чудесный festa в жизни этого города с тех времен, когда сожгли Савонаролу.
Эван безнадежно посмотрел вокруг — на тесную камеру, тяжелые решетки.
— Они сказали, что меня, возможно, скоро выпустят. Но вот что вы будете сегодня чем-то заниматься — весьма проблематично. Разве что лежать без сна.
Гаучо засмеялся:
— Я думаю, меня тоже отпустят, ведь я им ничего не сказал. Я привык к их методам. Они глупы, и их легко обвести вокруг пальца.
Эван яростно сжал руками решетку.
— Глупы! Не просто глупы. Ненормальны! Безграмотны! Какой-то растяпа-клерк по ошибке написал мою фамилию «Гадрульфи», и теперь они отказываются называть меня по-другому. Они говорят, что это — моя кличка. Но разве в моем досье написано не «Гадрульфи»? Разве это не написано черным по белому?
— Они очень любят новые идеи. Стоит им уцепиться за идею, имея хотя бы смутное представление о ее, собственно, ценности, то они уже ни за что не выпустят эту идею из рук.
— Если бы это было все. У кого-то в высших эшелонах появилась мысль, будто Вейссу — кодовое название Венесуэлы. Хотя, может, это и был тот самый чертов клерк, который так и не научился писать. Или его братец.
— Они спрашивали меня о Вейссу, — задумчиво произнес Гаучо. — Но что я мог им ответить? Ведь тогда я и в самом деле ничего не знал. Англичане считают это дело важным.
— Но не говорят — почему. А делают лишь таинственные намеки.
Очевидно, здесь замешаны немцы. И каким-то боком — Антарктида. Возможно, через пару недель, — говорят они, — весь мир погрузится в апокалипсис. И они думают, что я с этим связан. И вы. Зачем же еще они бросают нас в одну камеру, если все равно нас собираются выпустить? За нами будут следить, куда бы мы ни пошли. Итак, мы — в самой гуще грандиозного заговора, не имея при этом ни малейшего представления о том, что происходит.
— Я надеюсь, ты им не поверил. Дипломаты всегда так говорят. Они всегда живут на краю того или иного обрыва. Без кризисов они не смогли бы заснуть.
Эван медленно обернулся и посмотрел на своего компаньона.
— А я им верю, — спокойно произнес он. — Позвольте рассказать. Об отце. Он, бывало, сидел в моей комнате, когда я засыпал, и рассказывал сказки об этой самой Вейссу. И о паучьих обезьянах, и о принесении в жертву людей, и о реках, рыбы в которых бывают то опаловыми, то огненными. Когда входишь в воду, они окружают тебя и исполняют нечто вроде изысканного ритуального танца, чтобы защитить тебя от беды. И еще там есть вулканы с городами внутри, и каждые сто лет они извергаются пылающим адом, но люди все равно идут в них жить. И синелицые мужчины в горах, и женщины в долинах, рожающие всегда только тройни, и бродяги, которые собираются в компании и проводят веселые празднества, устраивая развлечения целое лето напролет.
— А вы же знаете, что такое мальчик. Рано или поздно наступает момент разлуки — точка, когда подтверждается его подозрение, что отец — не бог и даже не оракул. Мальчик видит, что больше не имеет права на такую веру. Так Вейссу становится историей на ночь или волшебной сказкой, а мальчик — лучшей версией своего отца — самого что ни на есть обычного человека.
— Я думал, капитан Хью сошел с ума; я даже согласился бы, чтобы его поместили в клинику. Но на Пьяцца делла Синьора 5 я чуть не убился, и это не могло быть обычной случайностью, каприз неодушевленного мира; с тех пор я вижу два правительства, доведенных почти до кошмаров ненавистью к этой сказке, наваждением, которое, как я думал, принадлежало только отцу. Кажется, это состояние, когда чувствуешь себя просто человеком, превратившее в ложь и Вейссу, и мою детскую любовь к отцу, помогает мне сейчас понять, что все это было истиной, было правдой. Ведь и итальянцы, и англичане в обоих консульствах, и даже этот безграмотный клерк — все они люди. И их мучит такое же беспокойство, какое мучило отца и будет мучить меня, а, быть может, через пару недель — и все живое в этом мире, который никто из нас не хочет увидеть превратившемся в пылающую бойню. Можете называть это общностью, выжившей на изгаженной планете, которую, видит Бог, никто из нас не любит так уж сильно. Но все равно, это — наша планета, и мы здесь живем.