Читаем Утро было глазом полностью

И он отскочил от Наты, прикрывая бордовый затылок скрюченной рукой, и, громко охая, примостился на паркет рядом с учителем истории, а разошедшиеся школьники вдруг подняли коляску вместе с дедом и, горланя, неистовствуя, обращаясь в единое многорукое тело, понесли его из актового зала прочь – за ними увязалась Ната и недоуменно смотрела на то, как по мере приближения к выходу школьные тела сперва взрослели, а затем, миновав зарешеченное окно раздевалки, стали стареть, пока, наконец, не обратились в груды грязи и костей и потоком не вынесли радостного прадеда, который был им вместо бога, вовне школы – и тогда, напоенный их жизнями, он гордо вскочил со своей коляски и обтряс ее от крепившихся к ней громких и дряхлых фаланг.

Все растворилось в звенящих солнечных нитях, и они шли по улице вдвоем с прадедом, который вез рядом свою коляску и посмеивался тому, что он устроил в школе, и предвкушал, что, хорошо отобедав на приеме у губернатора, он устроит кунштюк похлеще школьного и губернаторы, как кости домино, станут падать друг за другом, и мир воспылает, как танк, который его не убил, танк, которого, быть может, не было, и он был вовсе не танкистом, а кем он был, он уже не помнил, потому что забвение поглотило его целиком, – и, возможно, вернувшись в коляску, он уже не понимал, что везет его чужая внучка, везет полутруп, который хотел жить вечно, не потому что верил в бога – это все вздор, – а без всяких потому что, так как обусловленное желание – это желание лишь наполовину; а он готов был ради жизни свернуть шеи своим оставшимся в живых детям, как это и было однажды, но детей у него не осталось… и внучка Ната улыбалась улыбкой-острием и думала вслед восторженным мыслям прадеда, что лучше уж лекарственная одурь в последние часы этой жизни, чем эта его ненависть, которую он изливал направо и налево. Теперь все кончится – и так будет лучше для всех, и в первую очередь для него самого, потому что она его почти перестала любить, а жизнь без любви бесполезна.

<p><emphasis>когда приходит он</emphasis></p>

Больше всего она скучала по морю и шелковице. Полгода во Фландрии прошли неминуемо скоро, настал декабрь, и созвоны с матерью по вечерам стали щемисто-невыносимыми. Катерина отвечала односложно, говорила, что скучает по дому, но скука эта содержалась более в произнесенном слове, чем в сокрытом ощущении. Матери же думалось, что она хорошо устроилась в огромном – на фламандский лад – городе, что было почти правдой.

Декабрьский город был сумрачно-стыл, неподалеку от их квартала расположились пряничные кирпичные дома, на первых этажах по-рождественски и деловито – как будто для убеждения прохожих в состоятельности владельцев жилья – горели ели. Здесь почти все совершалось деловито: что утреннее соитие до половины десятого, что оставление чаевых, с которых причиталось уплачивать налог. Человеческая отстраненность вначале ее пугала, затем казалась потаенно-глубокой (и если бы не ее частота, она сочла бы всех фламандцев мудрецами), а потом не столько опостылела, сколько стала приметой местной жизни: каналов, уходивших куда-то в море (хотя моря Катерина так и не видела), самого города, разрушенного желанием быть современным и оттого глядящим старомодным уродом, хрущевообразным ликом напоминающим ее родной город. И главное – воздуха, в котором застывали резвые крики утренних чаек, воздуха, из которого были выстланы ее легкие.

Первое время ей было сложно. Если бы не Леопольда – конголезка с широкими бедрами, учившая ее правильному взгляду, который следовало бросать на прохожих, – она бы не протянула здесь и месяца. Леопольда говорила сальности огромным лошадиным ртом и вечерами сидела за прозрачной стеной, уставившись в телефон, зябко поводила оголенными плечами и зевала заоконным мужчинам, когда ее дела шли хорошо. Она была младше Катерины, но провела в этом портовом городе, который обрывался не морем или полями, а бесконечным туманом, на три года дольше. По-голландски она так и не удосужилась выучиться, по-французски же говорила так, будто клала звуки своим размашистым языком на холстяной слух слушателя.

Она расплескивала радость по сторонам щедро, вне всякой связи с мужчинами, проходившими мимо, иногда дразнила их, оголяясь больше положенного, иногда поворачивалась к ним спиной намеренно – спиной цвета вареной сгущенки – и прислонялась бедрами к стеклянной стене.

Катерина первое время только и жила ее одолженной радостью, а потом приучила себя к равнодушию и как будто вросла в этот ленивый фламандский город, стала частью живописного полотна.

Она помнила первое здешнее утро: слезы мешались со струями душа, слив засасывал черно окрашенную воду, и ей было настолько не по себе, что хотелось удавиться, но вдруг сквозь шум воды она услышала смех Леопольды, потом ее свист, подумала: «Денег не будет», – и снова взрывной громоздящийся хохот, как будто в той жило десять Леопольд и всем им хватало ласк на десять мужчин – да что мужчин! – на десять огромных миров.

Перейти на страницу:

Похожие книги