Завидую тем, кто в полной неомраченности готовы подпевать этой насмешливой полупесенке. Я не могу прочесть ее вслух, без того чтобы голос у меня не осекся. Так и вижу этого Александра Герцовича, которого никогда не видел. Вижу с ним друга в неуклюжем пиджаке из Москвошвея и даже всю Москву, всю “эпоху” этого Москвошвея. Слышу сонату (Ты напрасно Шуберта любил), слышу издали звучащий знакомый голое, его вопросительную интонацию:
и потом уже без музыки, без Москвы и Петербурга, в другом тоне, вне времени:
В тот год (1961), что прислали мне (из редакции “Воздушных путей”), дабы я о них написал, неведомые мне его стихи, на чтении которых все дальнейшее и основано, больше двадцати лет прошло с его смерти, почти полвека — со времени наш их первых встреч. Лежали эти стихи, – вижу их и сейчас: целый ворох отдельных листов лежал на моем столе со стихами, не для меня одного новыми, написанными частью одновременно с только что приведенными, частью ближе к середине тридцатых годов или чуть позже, во время воронежской не то ссылки, не то каторги, по-видимому длившейся около трех лет и которая уже в первый год вырвала у него стон
Их-то я прежде всего и слышал, перебирая эти листки. Нашел среди них список так сильно взволновавшего меня в свое время и такого волнующе-прекрасного стихотворения 31-го года.
с текстом значительно лучшим ранее мне известного. Многие стихотворения были датированы или, по крайней мере, помечены годом их написания. Можно было таким образом восстановить, хотя бы в общих чертах, их последовательность во времени.
Я разобрал листки, разложил их в соответственном порядке. Решил затем, что буду теперь читать стихи эти “начисто”,— как прочтут их другие в этой книге “Воздушных путей”, раньше еще, чем заглянут в мою статью. Буду читать их, как читал когда-то “Камень”. Но как ни старался, так читать я их не мог.
Бедный, бедный, со своим высоким даром, замученный, затравленный поэт! Все трудней становилось дышать, все туже затягивалась петля. Теперь уж не темно на улице, а “ночь на дворе”. Теперь не
Теперь:
И не просто теперь “век мой, зверь мой”, теперь иначе:
Этот волкодав, эта шапка в рукаве возвращаются, как образы назойливого сна, в невнятных мучительных строчках:
Ночь на дворе:
Ночь на дворе: