Читаем Умирание искусства полностью

а раньше, вероятно за несколько лет до того, прощался со всей западной жизнью сразу и со своим в ней, хотя бы воображаемым, участием,— да еще как прощался, без малейшего отречения, с вызовом даже, нарочно не называя главного, перечисляя поверхностное и легковесное:

Я пью за военные астры, за все, чем корили меня,За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня,За музыку сосен савойских,Полей Елисейских бензин…

Грецию он тут забыл, — бессонница, Гомер, тугие паруса, — но и с ней попрощался, только иначе, с горечью, с москвошвейной горечью:

Там, где эллину сиялаКрасота,Мне из черных дыр зиялаСрамота.Греки сбондили ЕленуПо волнам,Ну, а мне соленой пенойПо губам.По губам меня помажетПустота,Черный кукиш мне покажетНищета.

Прощание тут переходит в общую, в главную тему: ночь на дворе. Вспомним:

Душно, и все-таки до смерти хочется жить.

Хоть и бывают минуты, когда поэт со всею гордостью поэта может сказать:

В прекрасной бедности, в роскошной нищетеЖиву один — спокоен и утешен,

но разве это не он сам — полуживой— в конце того же стихотворения

У тени милостыни просит.

Да и скоро уж теперь еще чернее станет ночь и написана будет та строчка, что первая мне попалась на глаза в воронежских стихах:

Пусти меня, отдай меня, Воронеж,

которой отзвуком два года спустя (февраль, 1937) будут два зова на помощь:

Читателя! Советчика! Врача!

и другой, еще более измученный, заглушенный:

…Гибнущим подмога,Надо смерть предупредить успеть.Я стою у смертного порога.Уходи, уйди, еще побудь…* * *

“Чем хуже жить, тем лучше можно творить”,— писал Блок матери в 1907 году;

только он тогда и понятия не имел о том, какого рода жизнь уготовит его страна другим поэтам. Не было у него повода писать:

У чужих людей мне плохо спитсяИ своя-то жизнь мне не близка.

Ему и не снилось того, что выпало на долю Мандельштама уже и до Воронежа, но особенно тут, в Воронеже, и тем более после Воронежа.

Я в львиный ров и в крепость погруженИ опускаюсь ниже, ниже, ниже…

Крепость и львиный ров незачем понимать буквально. Декорация была другая; скорей в таком роде:

Скольжу к обледенелой водокачке,И спотыкаясь мертвый воздух ем,И разлетаются грачи в горячке.А я за ними ахаю, кричаВ какой-то мерзлый деревянный короб…

Люда, травившие его, измывавшиеся над ним, игравшие с ним, как кошка с мышью, тоже не были облечены в латы и кольчуги и были вообще, всего верней, самыми заурядными людьми. Можно думать, что иногда бывали передышки. Появлялся и в самом деле врач, а то и “советчик”; не исключена возможность, что даже и читатель. Можно догадываться по датам стихов, что весной и летом 37-го года поэту стало жить немного легче, чем зимой. Но в общем жилось ему все же до крайности плохо. Так как же? Стал он от этого “лучше творить”?

Самое страшное в воронежских стихах — да уже и в некоторых до-воронежских — это что в них угадывается душевная мука, переходящая за пределы той, которая может быть выражена в искусстве; та мука, которая ломает искусство. От этих моих слов я и теперь, через десять почти лет, принимая во внимание стихи, опубликованные за это время, не вижу надобности отказываться. Как и все, что я тогда сказал и что теперь повторяю, они не содержат никакой общей оценки поздней манеры Мандельштама сравнительно с более ранней; истолкование их в этом духе никак не могу счесть оправданным. Из неизвестных мне тогда стихотворений больше всего поразило меня позже “Я с дымящей лучиной вхожу” (31-го года), изумительные и ужасом наполняющие душу стихи, самые жуткие, пожалуй, из всех, какие я вообще знаю. Когда я впервые их прочел — еще без даты, — я подумал, что они были написаны поздней, после Воронежа; но и на секунду не мелькнула во мне мысль, что, не зная их, я недооценил “позднего Мандельштама”.

Среди самых последних воронежских стихотворений есть вполне прекрасные (что ж мне подчеркивать, что ли, эти слова: я своего старого текста не меняю), как “Не сравнивай: живущий несравним”, которое кончается еще одним прощанием с Италией:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология