И начал со своего первого знакомства с черкесом еще там, в губернском городе. Он стал топить Ибрагима-Оглы быстрым, приподнятым голосом. Он сбивался в своих показаниях, иногда повторял одно и то же, истерически выкрикивал какую-нибудь одну и ту же фразу, терял нить речи, часто пил воду, оглядывался, куда бы присесть. Ему подали стул, и председательствующий еще раз спросил его, может ли он давать показания спокойно, не волнуясь, потому что в таком взвинченном душевном настроении подсудимый рискует впасть в ошибку, направить суд на ложный путь.
Нет, нет! Прохор просит теперь же до конца выслушать его, он чувствует себя здоровым, вполне владеет собой и будет говорить одну лишь правду.
— А если я волнуюсь, — сказал Прохор, и блуждающие с предмета на предмет глаза его покрылись слезами, — то я волнуюсь единственно потому, что мне тяжело показывать на Ибрагима: я обязан этому человеку своей жизнью, он питает ко мне большую любовь… Да, любовь… И сильную привязанность… А раз господин прокурор считает меня убийцей, то не могу же я больше укрывать Ибрагима… Я не могу укрывать разбойника. Он, по звериной глупости своей, отнял у меня самое дорогое, отнял все! Я не могу его укрывать! Не могу!
Рот Прохора вдруг стал прям и строг, мускулы лица не дрогнут.
Ослабевший от изнеможения, жары и духоты черкес борется с дремой, стараясь понять, что говорит его джигит Прохор. А подсудимый Прохор Громов, овладев собой, показывает теперь спокойным, твердым голосом, наивно дивясь своему спокойствию и твердости. Посторонняя темная сила, которая вошла в него, все крепче овладевала его волей, и сердце Прохора превратилось в лед.
Да, да. С тех пор, как в жизнь Громовых вторглась несчастная Анфиса, от которой в особенности страдала Марья Кирилловна, Прохор не однажды слышал от черкеса, что он, черкес, собирается убить Анфису. И напрасно Ибрагим вчера лгал суду, что он только стращал Анфису кинжалом, что это у него не более, как привычка, как шутка. Это неверно: бывший каторжник Ибрагим-Оглы может убить любого человека в любой момент. Да, да, в любой момент. Прохор также припоминает свой разговор с Ильей Сохатых. Приказчик говорил ему о телеграмме, которую Ибрагим-Оглы собирался послать ему, Прохору, в Москву, когда Прохор жил там вместе с семейством Куприяновых. В этой телеграмме имелся ясный намек на Анфису, что ее, мол, надо убрать… К сожалению, телеграммы Прохор не получил и не может ее представить суду.
— Пардон! Есть, есть! — вдруг раздалось из полутемного угла. Это Илья Сохатых. Он сорвался с места и, роясь в карманах, подбежал петушком к» судейскому столу. Кончик его носа был в крови. — Вот, извольте… Вследствие моего недавнего самоубийства я совсем забыл, что этот документ при мне. Вот он… Мне его подарил для моего альбома на память наш городской телеграфист, фамилию его, вследствие личного самоубийства, я не упомнил. Эту телеграмму писал каракулями Ибрагим-Оглы, преступный убийца… К сему я больше ничего не могу добавить вследствие того, что.., вообще, — и он, повиливая для пущей важности задом и локтями, пошел на место.
— Огласите бумажку, — приказал председательствующий секретарю.
И вот эти самые каракули, смыкая свой тайный круг предначертанья, прозвучали теперь так:
«Прошка приежайъ дома непорадъку коя ково надоъ убират зместа. Пышет Ибрагим Оглы. Болна нужен».
Бумажка переходит из рук в руки. В председателе и присяжных она возбуждает особый интерес. Смысл ее занимает и публику: в зале злорадный шепот и ненавистные взгляды в сторону подсудимого черкеса. Ибрагим дважды пытается заговорить, но его пока лишают слова.
Свободно передохнув, Прохор продолжает показания. Голос его звучит жестко и бесчувственно.