— Была да сплыла. Третий год бобылем[84] живу, Тимоха.
— Худо. По себе знаю. У меня жену и ребятенок моровая язва[85] унесла, — приврал Бабай. — С тех пор тоже бобыльствую.
— Вона… А чем кормишься?
— Да по-всякому приходится, Гришка. То кузнец какой-нибудь подрядит, дабы молотом постучал, то кожевник — кожи мять. По всякому, — продолжал врать Тимоха.
— То-то тебя силушкой Бог наградил. Семка Годунов, чу, не скоро очухается. Смел ты, Тимоха… Далече живешь?
— Я-то? — Бабай не был готов к ответу. Но надо что-то быстро придумать. — А нигде.
— Как это?
— Когда-то за Скородомом жил, в одном из сел, а когда после моровой язвы жену и детей схоронил, то по кабакам стал ходить и всё промотал. Даже избенку свою пропил. А когда спохватился и пить перестал, было уже поздно. Ныне — меж двор скиталец. Ни кола, ни двора, ни мила живота. Всей одёжи — дырявая шапка да онучи. Вот так-то, Гришка…А ты-то как до такой жизни дошел?
Гришка помолчал, повздыхал, а затем сумрачно поведал:
— Я-то малость получше тебя жил. В мелких приказных людях ходил. Скрипел пером гусиным в государевом Поместном приказе. [86] Окромя думного дьяка, было у нас еще трое рядовых дьяков, пяток подьячих и десяток писцов. Работы — завались! Приходили в приказ чуть свет и уходили в затемь. Ну да это всё ничего: не голодовали. Но тут беда приключилась. Похвалился я как-то сдуру, что у меня жена красоты невиданной. Дьяк Михайла Битяговский услышал и на ус намотал…
— Кто, кто? — насторожился Тимошка.
— Дьяк Битяговский, сказываю. Аль слышал про такого?
— Да нет, — закашлялся Тимоха. — Знавал одно Битягу, так тот в кожевниках ходил. Продолжай свой сказ, Гришка.
— Сказываю. Не прошло и недели, как Битяговский в гости напросился. Хочу-де поглядеть, как мои писцы поживают. Я тогда-то в Зарядье на улице Великой жил, избу имел добрую. Привел к себе дьяка, а тот как увидел мою супругу, так и сомлел весь. Васёна у меня и впрямь была раскрасавицей. Одно плохо, — вздохнул Гришка. — Чад почему-то не могла мне родить. Битяговский же посидел чуток, а потом приказал:
— Сбегай, Гришка, в кабак на Варварку да принеси скляницу доброй медовухи.
Алтын[87] сунул. А когда к избе вернулся, то услышал крики Васёны. Влетел стрелой. Гляжу, Битяговский мою жену на лавку повалил, а та вырывается. В ярость вошел и шмякнул дьяка по уху, да так крепко, что у того из уха кровь хлынула. Битяговский закричал и затопал ногами:
— В темницу засажу, пес!
— За какие грехи, Михайла Демидыч? Ты ж мою жену помышлял обесчестить.
— Поклеп! У тебя видоки[88] есть?
— Жена.
— Не говори чепуху, дурья башка. Ни по «Правде Ярослава», ни по царевым указам баба не может быть видоком.
— И у тебя нет, дьяк.
— Опять дурак набитый. Весь приказ ведает, что я к тебе в гости пошел. Мои видоки доподлинно всё сыщут. Аль сомненье берет?
— Да уж ведаю суды праведные.
— А коль ведаешь, миром поладим. Завтра же бумагу состряпаешь, что уходишь из приказа по своей доброй воле, а избу свою новому писцу отказываешь.
— А мне с женой куда податься?
— Без избы не останешься.
— А коль не захочу тебя слушать, дьяк?
— За избиение государева человека в застенок пойдешь, и сидеть в нем будешь, пока не сдохнешь. Так что выбирай, Гришка.
Вот так я и оказался в этих хоромах. А чего поделаешь? Из суда, что из пруда — сух не выйдешь.
— Это уж точно. Судья в суде, что рыба в пруде. Бесполезно тягаться… А с женой что приключилось?
— И самому невдомек. После испуга, кой она испытала, будто порчу на нее напустили. Никакой хвори, кажись, у неё и не было, но как-то разом увяла, и чахнуть стала. Так и преставилась. Дьяк Битяговскй, чу, с всякими чародеями знался. К царю Ивану Грозному их доставлял. Тот всё помышлял год смерти своей изведать, а колдуны, ведая жуткий нрав государя, правды ему не сказывали. До ста лет-де проживешь, царь-батюшка.
Гришка замолчал, а затем произнес:
— Нельзя тебе, Тимоха, домой возвращаться. Семка Годунов своему дяде Дмитрию поведает. А тот большой человек: Сыскным приказом ведает. Земские ярыжки и стрельцы денно и нощно тебя будут выискивать. Оставайся-ка у меня. Сюда сыскные люди побаиваться заглядывать. Здесь тьма всякого лихого народа, даже самые отпетые тати[89] скрываются.
— Пожалуй, ты и прав, Гришка. Но не стесню тебя? Все ж чужой человек, а ныне и воровской[90].
— Да я буду рад радехонек. Бобылем жить — страшная докука. А насчет воровского человека мог и не поминать. Коль на государеву слугу руку поднял — наш человек. По нраву ты мне пришелся, вот и вызволил тебя. Живи у меня, Тимоха, сколь душа пожелает.
Это было в мае 1584 года. А в стылый январь 1585 года Бабай вел по Зарядью своего князя Нагого к избенке Гришки.
— Добро мороз землю сковал, а то бы шли по несусветной грязи, — произнес Тимоха.
— А человек твой надежный? — вдругорядь спросил Михайла Федорович.
— Не проболтается, князь. За Гришку головой ручаюсь.
Из волоковых окон валил косматый черный дым.
— Дома, слава тебе Господи, — перекрестился Тимоха.
Дверь была не закрыта. Войдя в избу, «нищеброды» сняли шапки и осенили себя крестным знамением.
— Принимай, гостей, Гришка.