— …А на катке-то Варвара с князем, вот кто: Варвара… Прости, богочтимая… — блаженно, с закрытыми глазами, Костя стоял на коленях.
Сверкнуло зеркало вдребезги об пол.
— А-а, на катке-е? Да пусти ты с дороги! Ну? Пусти… — Глафира отпихнула Костю и помчалась туда.
Молния ночью жигнет — и все видно ясно: листок на дороге, седой волос в виске, вихор соломы под застрехой. Так вот и Костя сейчас: все до капли увидел…
Потифорна пришла домой с базару, веселая. Базарным дробным говором застрекотала:
— Костюнька-а, происшествие-то нынче какое слыхал? На катке-то?
Костя лежал на укладке — поднял голову…
— …Поцапались за князя, ну и бесстыжие, а? Клубком завились, по катку покатились, ну, срамота-а! Варька, Собаче́я-то, в кровь искусала исправникову. Вот он — князь мира-то сего, дьявол-то!
Костю вдруг осенило: князь мира сего, вот оно что ведь. И язык его этот самый… Всех погубил, всех опутал — князь мира.
Утром Костя встал чем свет, прошел на цыпочках мимо мамани, подмигнул ей прехитро — и марш на почту.
На почте еще ни души. Один сторож Ипат — подметал полы. Тот самый Ипат, какого собака-то бешеная укусила. Вылечиться — хоть вылечился Ипат, но по сию пору считался опасен, и рисковала держать его только казна.
Нанес Костя снегу, Ипат заругался. Но Косте было не до Ипата… Сел за свой столик, взял телеграфный бланк — и на нем написал письмо. Слова сумасшедшие скакали, иные были — на языке, ведомом одному Косте. Но все же разобрать было можно: Костя открывал князю, что он, князь, — есть диавол, князь мира, и подлежит…
Князь мира вошел. Сел за свой стол, печально-рассеян. Поглядел на пустое Глафирино место. Стал составлять телеграмму в город Сапожок.
Костя молча подал князю свое письмо. И когда князь изумленно перевел на Костю глаза — Костя взял со стола стальную линейку и замахнулся. Князь прикрыл руками голову, положил ее на стол и покорно, не шевелясь, ждал. И так Косте стало жалко его — хоть он и князь мира — и жалко себя, и Глафиру, и весь Алатырь, что выпустил он линейку из рук и завопил смертным голосом:
— Пропали мы! Пропали, пропали…
Громыхнула линейка на пол.
Костю вели в острог — окружили толпой: не вырвался бы, убивец проклятый. Ну и народ же нынче пошел… а еще чиновник! На князя нашего покусился, а?
Алатырь проснулся, галдел, махал руками. Поднимались на цыпочках — на убивца поглядеть.
— Ты, гляди, Ипат, не упусти! Держи его крепко, — кричали Ипату, бешеному.
— Я крепко и то… — И, поглядев исподлобья, Ипат — невзначай будто — сунул Косте пятак: бери, пригодится.
Костя покорно взял пятак, улыбнулся покорно. Но тут же и разжал руку. И пропал Ипатов пятак: затоптали.
ЧРЕВО
Поехал Пётра сено косить — поехал через лес. По лесной дороге — хорошо, мягко, колеса шепотом говорят. А дух-то зеленый, листвяной, настоистый — дух-то какой: дыхнешь — и двадцать годов сразу с плеч долой, проседи в голове — как не бывало.
Все бы хорошо, да на опушке повстречал Пётра отца Федота: не миновать теперь худа. И впрямь: доехал до лесного колодца, стало быть, с полдороги уж проехал, поглядел — ан оселка-то и нету, оселок-то дома остался. Ах ты, батюшки! Что ж теперь, не иначе как домой вертаться: чем без оселка-то косу точить? Вот он, Федот долгогривый, вот он: полдня косьбы теперь не считай…
Повернул назад Пётра. Ехал — и уж ни духу зеленого, ни солнца сквозь рядно листьев не чуял: обида ему застила.
Увязал лошадь у ворот, пошел во двор оселок искать. И вот где — в закуте нашел — ну, скажи ты, пожалуйста.
В закуте — коровенка комолая стоит привязана, и под ней подойник на боку валяется: начали, видно, доить — и ушли, а корова-то задней ногой брыкнула и свалила.
— Эка порядки, эка порядки! Надо вот Афимью пойтить пробрать хорошенько, небось в другой раз не будет…
Пошел Пётра в избу. Что за притча: и тут бабы нету. Васятка двухгодовалый — вылитая мать, Катерина-покойница, — Васятка один на полу сидит и слюни пускает.
Над кроватью кумачовый полог колыхнулся. «Уж не там ли? Да зачем бы ей, днем-то?»
Отвернул полог Пётра — и обмер: Афимья на кровати расхристанная вся лежит, а сосед, Ванька Селифонтов…
А сосед — и очухаться Пётра не успел — метнулся, нырнул мимо ног — и поминай, как звали.
Стал Пётра белый, как мел.
— Я ль тебя, Афимья, не любил да не холил? А ты…
Вскочила Афимья, крикнула — за всю свою с Пётрой жизнь в первый раз — крикнула:
— Да на какой ты мне ляд с любовью нужён-то, родимец старый? Ребят, что ли, я от тебя родила? Другой год с тобой горе мыкаю… Ты думал…
Шея у Петры — морщинами темными вся исстегана — кровью налилась, стала страшная. Сгреб Пётра за косы бабу свою — и зачал учить.
Афимья-то в голос сперва кричала, а то уж стала хрипом хрипеть. А Пётра все возил ее по полу. И угораздило как-то его, приложил Афимью об угол — об печку головой, она и затихла. Тут только Пётра стал: «Подохнет еще…» Бросил Афимью, пошел к двери. Васятка двухгодовалый с полу к отцу тянулся, слюни пускал…
Уж и косил нынче Пётра: так молоньей коса и блескала, так ничком трава наземь и падала.