Уж стали веселыми ногами разбредаться мужики, уж находили покой похмелые головы на жилистых руках — корневищах сосновых. Выплыл месяц, медным рогом Ивана боднул — и побежал Иван к Унже. Размахнулся — раз! — и блеснул гребень, булькнул в Унжу.
Поп пожожский, отец Семен, в старое время на всю округу славился своей премудростью. Травками лечил: от винного запойства у него своя травка была, от блудной страсти — своя. Из ботвы из картофельной какие-то хлебы умудрялся печь. Индюки у него по двору ходили — чисто собачищи лютые, никаких собак и не надо. А теперь уж на убыль пошло, стал отец Семен хилеть, забытое у него началось. Газету прочтет — расписывается на газете: «Прочитано. С. Платонов». А забудет расписаться — в другой раз ту же газету читает, и третий — пока не распишется.
Каждый день Ивана расспрашивать начинал отец Семен сначала:
— И чтой-то, Иван, примечаю я нынче, невеселый ты ходишь?
И каждый день Иван все так же встряхивал кудлами русыми:
— Я? Я ничего будто…
А сам скорей топор на плечо да куда-нибудь в лес подальше, на поповых делянках сосны валить. Хекал-свистел топор, брызгали щепки, сек со всего плеча — будто не сосна это была, а Марья да та же все. И сейчас подкосится, сломится, падет на коленочки и жалостно скажет:
— Ой, покорюсь, ой, Иванюша, помилуй…
С кузьминок — бабьего, девичьего да куричьего праздника — дождь пошел, на мочежинках повыскочили грибы. Рассыпался народ грибы собирать. Два дня сбирали, а на третий, возле Синего Лога, клюнула мальчонку змея, и к вечеру помер мальчонка. С того дня стала расти змея, и уж не змея это — змей страшный: Синий Лог стали за три версты обегать. А Иван — змею обрадовался, стал каждый день ходить в Синий Лог: никому другому — Ивану надо змея убить, и тогда…
Раз под вечер вернулся Иван из Синего Лога, глядь, на порядке — народ, шум. Подошел: в кругу на земле — лежит змей тот самый. Уж голову ему оттяпали, а он все еще шевелится. Медленно режут по кускам, вытягивают головы из-за плеч:
— Копается-шша? Ну, и живуч, омрак страшный!
Эх! И топор бросил Иван, и на порубку ходить перестал, и на улицу не показывался: все опостылело.
Забелели утренники, зазябла земля, лежала неуютная, жалась: снежку бы. И на Михайлов день — снег повалил. Как хлынули белые хлопья — так и утихло все. Тихим колобком белым лай собачий плывет. Молча молятся за людей старицы-сосны в клобуках белых.
От тишины от этой еще пуще сердце щемило. Морозу бы теперь лютого, так чтоб деревья трескались! Да выбежать бы в одной рубахе, окунуться в мороз, как в воду студеную, чтоб продернуло всего, чтоб ногами притопнуть — живо бы всю дурь из головы вон…
А морозы не шли, все больше ростепель. Небывалое дело: зимнего пути еще нет по Унже. А ведь святки уж на дворе.
Первый тому знак — стал отец Семен о гусях каждый день говорить. Напретил одно:
— Гусятинки бы, мать, а? За гусями-то ехать — время, мать, а?
Гусятинку любил отец Семен до смерти, без гусятины — и праздник не в праздник. А за гусями — вон куда ехать, в Варегу, за сорок верст. Ну да уж заодно — изюму купить для кутьи, муки подрукавной: стал Иван розвальни снаряжать.
— К середе-то, Иван, управишься?
— Я-то? Управлюсь.
— Ну, то-то. Ты гляди, к ночи чтоб не попасть. Волки ведь. Как это со мной-то вышло… — И уж в какой раз принимался отец Семен рассказывать: из той же Вареги он ехал, и волки увязались, и как он им по гусю выкидывал — так ни одного и не довез.
А Иван из Вареги нарочно в ночь выехал: волки так волки, хоть что-нибудь, развернуться бы в чем, одолеть бы что.
И как на смех — хоть бы один. Может, оттого на охоту не вышли волки, что ночь была ясная, месячная. Другие сутки стоял мороз.
К Пожоге приехал Иван в полдень. До перевоза доехал — у перевоза народ, шум: паром-то не ходит. Унжа — стала. Вот те и раз!
Унжа тут не широкая, видно, как на том боку машут руками. Бабы кричат — дразнятся:
— Эй, вы, заунженские! А ну-ко, по первопутку-то к нам?
— Ты, зевластая, помолчи! А то как вот перееду да как почну мутыскать…
— А ну, переедь! А переедь, переедь-ка, я погляжу!
И показалось Ивану: на том боку, среди увязанных платками — мелькнула Марьина голова. Закипело в нем, ударил он лошадь — и стал спускаться на лед. Только спаянный лед — гнулся, булькали под ним пузыри, кругами шел треск.
— А переедет ведь, дьявол! Как Бог свят — переедет…
Иван на лед не глядел, ехал на санях стоймя, крутил вожжами над головой. Только когда уж к тому боку стал подъезжать, вдруг — все кру́гом в глазах — и куда-то вниз тихонько пошел, пошел, пошел…
Пока это опамятовались, да за ум взялись, да слег накидали на лед, пока вытащили Ивана и лошадь. Лошадь-то, должно быть, передними ногами цеплялась: лошадь только тряслась вся. А Иван — жив ли, нет ли, кто его знает.
— Качай, ребята, качай!
И когда галдеть перестали и начали на свитке качать — стало слышно: выл, причитал чей-то бабий звонкий голос. Поглядели: Марья.
— Качай, ребята! Отживе-е-ет еще, у нас народ крепкой, кряжистой…
Отживе-е-ет! Ну хоть бы послушать Марьины причеты — отживе-е-ет.
АФРИКА