«…Слишком много занимаются Россиею императорскою, Россиею официальной и слишком мало Россиею народной, Россиею безгласной».
Конечно, Мишле был потрясен и не мог не признать правоты Герцена, читая эти глубокие, полные мудрой горечи мысли, отличающиеся своей жизненной долговечностью.
Сам Герцен ставил «Русский народ и социализм» в ряд своих наиболее удачных произведений. Можно спорить с ним, но надо признать, что оно было в ту пору выражением его коренной мысли о судьбе русского народа и стало одним из тех источников, из которых выросло движение, известное под именем народничества.
В произведении этом Герцен, человек городской, урбанист, поклонник крупных центров мировой цивилизации, преображается в российского мужичка (о, Тимоша Всегдаев, где ты со своей «теорией контрастов»?), проповедника общины, которая своим мудрым артельным началом приведет Россию (а может быть, — кто знает! — и весь мир) прямехеньким путем в рай социализма. Ибо Россия — страна крестьянская, и вечно ей быть такой. В этой крестьянской предопределенности вся суть России — таково твердое убеждение Герцена, и именно это стало колыбелью будущего народничества. Это была крестьянская утопия великого русского интеллигента. В его отношении к крестьянству было что-то родственное отношению взрослого к ребенку. Он не замечал этого.
Он унижал, топтал ногами собственную «интеллигентность». Он считал, что интеллигенты — это «не больше как средство, как закваска, как посредники между русским народом и революционной Европою».
В увлечении крестьянским социализмом Герцен как-то не сознавал, что статья его «Русский народ и социализм» (да и сам он, Александр Иванович Герцен, весь, целиком) — то явление духовной жизни человечества, которое называется: русская интеллигенция. Он упускал из виду, что, всячески принижая интеллигенцию, он сам является интеллигентом и, таким образом, примером собственной неукротимой личности опровергает свое же отрицание значения и роли интеллигенции в жизни народа.
Его обуревает жажда прямого политического действия. Не находя выхода (которым вскоре стал «Колокол»), Герцен одно время приписывает себе гамлетовские черты. Его французский друг, химик Мари Эдмонд Тесье дю Моте уверял Герцена, что у него натура Гамлета и что это очень по-славянски. На какой-то момент Герцен ухватился за эту вульгарную упрощенческую схему и находил странное удовольствие в том, чтобы утверждать, что для него характерны «колебанье, неспособность действовать… хохот иронии… чувство своего бессилья, недоделки, рассеянья…».
Разумеется, это было несерьезно. В том же письме к Рейхелям Герцен пишет: «Я сделан бойцом».
И вскоре Герцен увидит в интеллигенции тот элемент, который сольется с народом и станет его революционной силой.
Можно было бы сказать, что никто в то время из русских умов не мог предвидеть, как быстро индустриализируется царская Россия и какой могучий рабочий класс вырастет в ней из того же крестьянства. Но ведь были люди, которые это предвидели, и одним из них был Чернышевский.
И все же в этом удивительном произведении Герцена «Русский народ и социализм» есть мысли, которые нельзя назвать иначе чем пророческими. Некоторые он бросает походя, как бы между прочим, но нетрудно заметить, что все они имеют один корень — думу о России. Так, говоря об известной картине Брюллова «Последний день Помпеи», Герцен, называя ее «странным произведением», дает ему неожиданное политическое истолкование:
«На огромном полотне теснятся в беспорядке испуганные группы; они напрасно ищут спасения… Их уничтожает дикая, бессмысленная, беспощадная сила, против которой всякое сопротивление невозможно. Это вдохновения, навеянные петербургскою атмосферою».
Так сквозь стихийное бедствие античных времен Герцен прозревает современный политический мотив, водивший кистью художника. Почему же политический сюжет надо упрятывать в оболочку явления природы? Потому, поясняет Герцен, что «в России свободная речь удивляет, пугает» и «не вдруг решаешься передавать свои мысли печати, когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск».
Когда «Русский народ и социализм» достиг Москвы, поэт Аполлон Григорьев, который отнюдь не был безоговорочным поклонником Герцена, сказал нехотя:
«…Верю, кажется, только в отрицательную правоту Герцена…»
Мишле был смущен отповедью Герцена, взволнован и… восхищен.
«Не могу достаточно выразить, как люблю вашу новую книгу и изумляюсь ей», — написал он Герцену, когда «Русский народ и социализм» появился в печати. Он понял, что ему изменила беспристрастность историка и что темперамент публициста увлек его в ошибочные суждения о русском народе. Он ссылается на то, что журнальная публикация его труда неточна, и обещает, что в отдельном его издании он опустит несправедливые высказывания о русском народе и его искусстве.