А в милосердном сердце Герцена все же сохранился уголок Сазонова. И впоследствии Герцен опубликовал немногие его статьи, например о всемирной выставке, — очерк, довольно увесистый по объему и такой же по слогу. Вздохнув, Герцен обмолвился о Сазонове, что этот его старый товарищ при всех своих способностях и передовых убеждениях давно превратился, как он выразился, в «декорацию, прикрывающую лень и бездействие».
И все же по старой памяти Герцен не утратил к нему нежности. И сейчас, сидя с ним за столиком в кафе, расспрашивал, как он живет, а впрочем, больше предавался воспоминаниям о московских временах.
Да, не мог Герцен так просто отмахнуться от Николеньки. Он даже впоследствии писал о нем, уже после его смерти, в «Былом и думах» в главе «Русские тени». Ноне был ли Сазонов тенью и при жизни? Ведь при всей своей приверженности к плотским утехам он был не только «бесплодным», но и бесплотным. В беседе — интеллектуальные утонченности, в писаниях — крайние взгляды, в быту — чревоугодник и бабник. Верностью идеалам он оправдывал свой свинский образ жизни. Но так ли он был верен идеалам? На этот счет есть разные сведения.
Сазонов относился к Герцену снисходительно, даже несколько свысока. В письме к Марксу он характеризует Герцена как человека «скорее увлечений, чем убеждения, человека воображения больше, чем знания, впрочем, очень преданного и очень способного…» Конечно, он не упоминает в небрежно-покровительственной по тону характеристике, что он без конца тянет из Герцена деньги в виде долгов без отдачи.
Нетрудно распознать в этом обидно беглом отзыве и оттенок зависти. Честолюбие Сазонова было безгранично. Если следовать психологическому образу Толстого, уподобляющего человека дроби, где числитель то, что человек есть на самом деле, а знаменатель — то, что он о себе воображает, то знаменатель у Сазонова был раздут не менее, чем его алкоголическая печень.
Сазонов ни минуты не сомневался, что в будущей свободной России он займет высокий решающий пост. Он постоянно и требовательно жаждал не просто одобрения, а поклонения себе, притом не камерного, а громкого, публичного. Поэтому он и окружал себя поклонниками, нисколько не сетуя на их ничтожество, вроде тех, кого мы сейчас видели за его столиком, почтительно внимающих его речам, бездарных поэтов, бульварных журналистов, в среду которых нетрудно было затесаться личностям, подозрительным в смысле их прикосновенности к тайной полиции.
Да и сам Сазонов… С некоторого времени к нему стали относиться настороженно. Когда он пришел к оппозиционной французской писательнице графине д'Агу, избравшей себе, как и Аврора Дюдеван, мужской псевдоним — Даниэль Стерн, чтобы заказать ей статью против Наполеона III, она отнеслась к нему с опаской, а друзьям своим отписала: «Меня посетил Сазонов, но в демократической партии против него существует много предубеждений…»
Неприятный слушок довольно настойчиво волочился за Сазоновым. Может быть, этому способствовало то, что в пятидесятых годах Сазонов корреспондирует в «Отечественные записки», которые тогда резко выступали против «Современника» Чернышевского? Не брезговал Сазонов также редактировать один из отделов парижского еженедельника «La Gazette du Norde», который свободно продавался в России, что говорило о его казенном благомыслии. Более того, Сазонов стал сотрудничать в газете «Наше время», издававшейся Чичериным и Павловым на средства старого реакционера князя Вяземского и безудержно травившей и Герцена, и Чернышевского.
Наконец, это постепенное сползание с прогрессивных позиций достойно завершилось униженным прошением к царскому правительству с просьбой об отпущении ему, Сазонову, социалистических грехов и разрешении вернуться в Россию. Показательно, что это коленопреклоненное ходатайство было поддержано русским послом в Париже князем Орловым и — что еще более характерно — парижским агентом III отделения Яковом Толстым.
Таковое разрешение он получил. Смерть помешала ему воспользоваться им.
И вот этот человек сидел сейчас против Герцена, который тянулся к нему всем своим исстрадавшимся сердцем. Он готов был простить Сазонову его шатания и его лень, грязь его жизни за одно слово нежности, сердечного участия.
В это время Сазонов сказал:
— Ну, как же твои семейные дела? Мне Гервег рассказал все. Зачем ты не отпускаешь свою жену к нему и морально принуждаешь ее жить с тобой? Все равно она уедет к Гервегу, она ведь дала ему слово.
Все это, попыхивая сигарой и прихлебывая вино, Сазонов проговорил своим обычным небрежным аристократическим говорком, будто речь шла не о Герцене, а о светской сплетне про совершенно чуждых им людей.
Герцену казалось, что слова эти приходят не от человека, сидящего рядом с ним, а из какого-то бесконечного далека, и сам Сазонов словно отодвинулся от него бесконечно далеко, уменьшился, теперь это какой-то шар с короткими отростками — не то руками, не то ластами. И он все говорил, говорил, и слова, одно ужаснее другого, доносились до Герцена как в бреду: