Она мечется по дому, по саду, домашняя работа валится у нее из рук. Все чаще она задает себе вопрос, кого же она любила так страстно? Значит, существовало два Георга: один — подлинный, мелкий человечишка, другой — придуманный, искрящийся всеми видами благородства. Где выход из этой ужасающей двойственности? Прошлое мучит Натали необратимостью совершившегося, ибо забывчива плоть, но как заглушить несмолкающий голос души? Смертельная обида дышит в ее письме к Гервегу:
«…Ты вовлекаешь меня в сферу, в которую я никогда не спускалась. Я задыхаюсь… Ты ли это?»
Приходится признать, что Натали так никогда и не выбралась из своей душевной путаницы. Она не могла расстаться с Герценом, который был ей бесконечно дорог, она ощущала его, как часть самое себя. И она не могла разменять свою — уже былую — любовь к Гервегу на мелкую монету легкого флирта, сезонного романа или преходящего порыва.
Она пишет Гервегу свое, быть может, самое отчаянное, самое трагическое письмо:
«…Если б я писала тому Георгу, в которого верила, которого любила, я сказала бы ему: „Мой Георг, я люблю тебя“. Но ты знаешь, как я люблю Александра, ты знаешь, что я всегда желала скорей умереть, чем причинить ему огорчение, — я была вынуждена, не знаю кем или чем, причинить ему боль… Моей слабостью, быть может…»
Впервые она называет свои отношения с Гервегом своей «слабостью». Герцен впоследствии назовет их «злосчастным увлечением».
Меж тем Гервег делает неожиданный ход. Он выдвигает идею примирения с Герценом посредством совместного сожительства их обеих семей.
«…Я ищу в тебе его, того, другого, который… — пишет она Гервегу, — словом, моего Георга и не нахожу его, я вижу всегда вас двоих, тебя и его — но если бы я его и нашла, то не смогла бы покинуть Александра… После всего этого совместная жизнь?..»
Надо, впрочем, полагать, что Гервег быстро отказался от своей теории «совместной жизни» после того, как Натали известила его, что «Александр не убил тебя только из любви ко мне…».
Все чаще к ней начинает приходить мысль о смерти как единственном выходе из этой камеры нравственных пыток.
А Гервег не унимается. Злоба и странное предположение, что, припугнув Натали, он вернет себе дружбу Герцена и вернется в его дом, подвигает его на новую подлость. Он угрожает Натали, что откроет перед всем миром их отношения.
Несчастная женщина, оскорбленная в своем самом сокровенном, отвечает на эту угрозу:
«Я ничего не в состоянии ответить тебе на эти кощунства. Следующее письмо будет тебе возвращено… Довольно слов! Они доказывают, что ты — это не ты. Я готова показать себя перед всей вселенной такой, какая я есть. Делай, что хочешь, я увижу, есть ли в тебе хоть малейшая тень чести… Я знаю только, что больше не в состоянии ни писать тебе, ни читать твои письма…»
Она хоть и утвердилась в убеждении, что любила не реального человека, а создание своего воображения, это не приносит ей желанного душевного успокоения. Гервег не Зевс, прилетевший к Данае с заоблачного Олимпа, не лермонтовский Демон. И дело совсем не в нем одном, и даже, может быть, вообще не в нем, а в ней. Таким образом, попытка Натали ускользнуть от ответственности перед самой собой путем создания теории «двух Гервегов» не удается.
И Натали впадает в новое состояние перевозбудимости — в экзальтацию раскаяния. Конечно, она искренна и в этой новой душевной ипостаси, как когда-то в девическом обоготворении Герцена, потом в увлечении Гервегом, а после краха этого романа — в новой экстатической вспышке любви к Герцену. Она всегда искренна, потому что всегда заполнена одним чувством. Сейчас она истово кается. Герцен писал впоследствии, что Натали «выказала редкую силу раскаяния».
Сама же Натали в этом покаянном состоянии пишет Маше Рейхель, постоянной поверенной ее интимных тайн, о происшедшем между ней и Гервегом:
«…Страшная ошибка с моей стороны, допустившая меня увлечься в фантастический мир, блуждать в нем и чуть не погубить себя и что люблю…»
А в неотосланном письме к своей «Консуэле», Наташе Тучковой, она пишет о Герцене:
«…Я узнала его любовь ко мне, как никогда…»
Старый неверный друг
…Есть добрые люди всегда и здесь, которые, из поэтического чувства вреда, тиснут какую-нибудь гадость…
Конечно, эффектное появление поэта, облитого кровью своих заколотых им детей в доме Герценов, чтобы у них на глазах перерезать глотку себе, не состоялось.
Гервег отказался от этой мелодраматической угрозы и заявил, что, брошенный всеми, он уезжает в Египет. Это, конечно, не то же, что самоубийство, плюс детоубийство. Но Гервег, очевидно, этим намекал, что только в соседстве с безмолвными мумиями фараонов он может пережить свою скорбь, огромную, как египетские пирамиды.
Герцен только усмехнулся и заметил, что смешно было бы ожидать от Гервега чего-либо идущего вразрез с его интересами.