У Шеллинга (которого Булгаков в «Свете невечернем» не устает цитировать) есть мысль о том, что между временем и вечностью должно находиться нечто, с чего должно начаться время. У Соловьева (и Флоренского) Булгаков находит имя этому нечто — София, премудрость Божия, энтелехия мира, его потенция. «София не только любима, но и любит ответной любовью, и в этой взаимной любви она получает все —
София открывается в мире как красота, которая есть ощутимая софийность мира. Поэтому искусство лучше, непосредственнее знает Софию, нежели философия. Красота царственна, она не может не царить, это наше собственное воспоминание об Эдеме, но она может и обманывать. Эдемская красота вне-Эдема есть подделка, поэтому она может жалить, как змея. Земная красота загадочна и зловеща, как улыбка Джоконды; с Елизаветой Тюрингенской соперничают здесь чары Венеры, и «жене, облеченной в солнце», противостоит «жена-блудница», облеченная в сатанинскую красоту.
Вся тварь до грехопадения обладала естественным бессмертием. Бог породил сынов Божьих, призванных стать богами, но не благодаря хищению, каким соблазнил человека дьявол, а по благодати сыновнего послушания. Изгнанием прародителей из рая начинается человеческая история. Может ли она перерасти в эсхатологию? Булгаков опять вспоминает Федорова, его идею «трудового воскрешения мертвых». По мнению Булгакова, «воскрешение, как и рождение, есть творческий акт Божьего всемогущества, которым возвращается душе усопшего животворящая ее сила, способность создать для себя, соответственно своей природе, тело; оно есть… акт теургический. Поэтому федоровский «проект» хозяйственно-трудового, магического воскрешения… грешит недолжным смешением областей хозяйства и теургии»27. Федоров хочет, чтобы человек, осуществляя волю Божию в творении, обошелся без Бога и помимо Бога с разрывом богочеловеческого единства. В случае неудачи этого «общего дела» усопшие будут воскрешены уже Богом — «многие на суд и осуждение». Учение Федорова, резюмирует Булгаков, является последним словом новоевропейского гуманизма. Перед его грандиозностью робкими и нерешительными кажутся утопии Мечникова, Фурье, Маркса. По букве федоровский проект должен быть отвергнут, но как движение сердца и воли, как молитва и вдохновение он важен и дорог. Цель истории находится за пределами истории, то есть когда кончится время, как это предсказано в Апокалипсисе.
Булгаков работал над корректурой книги «Свет невечерний», когда произошла Февральская революция. И он спрашивал себя: не наступила ли апокалиптическая эпоха? В том, что наступил новый акт всемирно-исторической трагедии, он не сомневался.
В 1917 году Булгаков принимает участие в работе Всероссийского Поместного Собора, восстановившего в нашей стране патриаршество. Год спустя он принимает сан священника. Пишет диалог «На пиру богов» (1918), предназначенный для сборника «Из глубины», куда вошли статьи других участников сборника «Вехи». По жанру «На пиру богов» напоминает «Три разговора» Вл. Соловьева, но тональность здесь иная. Соловьев только предрекал беды, а тут «…при похоронах России присутствуем». Картина, которую рисует Булгаков, удивительно напоминает дни сегодняшней России после распада СССР: «…Все инородцы имеют национальное самосознание. Они самоопределяются, добывают себе автономии, нередко выдумывают себя во имя самостийности, только за себя всегда крепко стоят. А у нас нет ничего: ни родины, ни патриотизма, ни чувства самосохранения даже… Выходит, что Россия сразу куда-то ушла, скрылась в четвертое измерение и остались одни провинциальные народности, а русский народ представляет лишь питательную массу для разных паразитов»28. И все же Булгаков оптимистически смотрит в будущее; заключительная сентенция диалога: «Россия спасена!»
Но пока дело для России складывалось неблагоприятно: разгоралась Гражданская война. Булгаков перебрался в Крым, где находилась семья, пережил взлет и падение Врангеля. В конце 1922 года был выслан в Константинополь. Затем — Прага, Париж, где скончался и погребен.