Действительно, выяснить правду было уже очень трудно. Ветра брали его за ветви, как за руки, и вращали, так что ствол получился скрученный, как будто из него пытались отжать остатки влаги. Во все стороны из земли выступали корни, похожие на пальцы глубокого старика, узловатые, с большими суставами. Выше всё скрывалось за почерневшими от старости и обретшими грязно-белый оттенок ленточками. Те, что подлиннее, переплелись между собой и стали похожи на косы.
— Двадцатикосый старик, — сказал Урувай, а Наран молча достал нож и срезал несколько самых длинных в гриве своего Бегунка волос.
— Вознесём и мы ему почёт.
До нижних ветвей добраться было невозможно: они гнулись к земле от количества подношений, длинных и коротких, выцветших до одного цвета, и ленточки на них действительно сами собой заплетались в косы.
— Подсади меня.
Толстяк переместил свою шапочку под мышку, молча нагнулся, и Наран, подоткнув халат, взгромоздился ему на плечи.
— Достал?.. — просипел снизу Урувай. Лицо его покраснело от натуги. — Не дави мне на шею, пожалуйста… Ай! Не дави, говорю!
— Почти достал. Мне бы повыше… За исход нашего путешествия. Повесить повыше.
Наран схватился за одну из веток, тёплую, как будто бы живую. На костлявых пальцах качалось несколько ленточек, с одной соскользнул на паутине паук и спланировал на затылок Уруваю. Тот ничего не заметил.
Приподнялся. На ветке повыше была всего одна ленточка и, видно, повязали её в те времена, когда дерево было ещё достаточно крепко, чтобы посадить желающего испросить милости Йер-Су на сгиб своего локтя. Сейчас оно способно лишь сердито шелестеть своим нарядом и требовать почёта и бережного обращения, какой оказывался старикам в аилах и монгольских поселениях.
По правде говоря, это дерево стало единственным по-настоящему глубоким стариком, которого Наран видел в своей жизни. Любой, кто уже не может ездить верхом, незамедлительно начинает готовиться к тому, чтобы вознестись в небесные степи, где тело вечно молодое, мыслей в голове не скудеет, способность зачинать детей и разить верной рукой врагов не гаснет никогда.
Одно из ранних воспоминаний Наранова детства связано с тем, как уходил на покой его дед. Тогда ещё глава семьи, он созвал в своём шатре всё семейство — тихо, стараясь не отвлечь никого от угодных аилу дел, говорил как бы между прочим: «Зайди-ка ко мне в лягушачий час. Угощу тебя вяленой кониной. Ох, ядрёная!.. А жене да деткам отсыплю сладких тыквенных семечек». А тех, кто подходил чуть раньше, просил подождать. Каждый входящий узревал родственников и тут же становился тих, как заяц. Конечно, у деда нет столько конины. Разве что, он целиком запёк на солнышке одну из своих кляч… да вот только зима на носу, и настоящего солнышка не было уже давно. Значит, что-то важное.
Дедова жена разносила кумыс и тоже была необычно тиха. Свои пышные седые косы она убрала под пурпурную праздничную шапочку, которая была уже великовата её усохшей, как изюм, голове, а спина смотрелась необычно прямо.
Естественно, где собирается много взрослых, тут же начинают носиться дети. Наран нарезал вокруг плотного кружка взрослых уже пятый круг и, когда услышал, что дед не смог утром забраться ни на бабку, ни на коня, который служил ему верой и правдой уже второй десяток лет, с хохотом повалился на пол. Ему показалась уморительно смешной эта ситуация. Прочие дети, начав было подхихикивать, замолчали, завязнув в топи беспросветной тишины, в которую окунулся шатёр, и, чтобы пустить по ней волны, Наран начал хохотать всё громче и громче. До тех пор, пока кто-то из взрослых рядом не заткнул ему рот варёной морковью.
Детей не бранили и не наказывали почти никогда. Только когда ребёнку исполняется двенадцать зим, его попа знакомится с розгами, и в тот день Нарану их не досталось. По-настоящему покраснеть за свой поступок он смог только через несколько лет. Хотя дед, который прощался со всеми внуками и даже с одним правнуком, удостоил его особой ласки, втихую от родителей отодрав уши и сказав, что хотел бы увидеть Нарана в его возрасте.