— Чего добром разбрасываешься, злыдня? Спасибо, квартирантка порядошная. Деньги сама отдала. От меня не скроешь, у меня все грозди посчитаны. Ухажер! Сопли вон утри!
Лежит Колька на крыше, на самом солнцепеке, зеленая лиственная рябь перед глазами мельтешит. Тихо вокруг до одури. Все курортники на пляже, местные — на работе. Слышно, как внизу зажурчала вода из крана, плещется кто-то. Это она, наверное, умывается. Брезгует и надраенным умывальником. Перегнулся Колька, глянул хозяйским глазом вниз, в зеленые садовые сумерки, и задохнулся. Будто кто-то под дых ударил, в солнечное сплетение…
Молочно-белая фигура стоит посреди сада в тазу. Вода мыльная между лопатками стекает, нигде не задерживается, до самых пяток. Словно русалка посреди фонтана, вылитая из серебристых струй. Живая, немного порозовевшая русалка, вытянув длинную белую шею, из шланга в лицо веером брызжет, ежится, блаженствует, морскую соль смывает. Медленно, как минуты, стеклянные капли во все стороны разлетаются, на листья с шорохом падают, мутным ручейком в яблочную лунку стекают. Вот руку подняла, чешую серебристую стряхнула, вполоборота к Кольке повернулась. Розовая капля на груди только не стекает, не смывается. Разве этого можно коснуться?
Колька пригнул голову к водосточной трубе, замер, боясь пошевельнуться, испугать это розовое чудо. Лишь смотрит очарованно — только в снах такое видел. И понимает, что плохо делает, подглядывая, но не стыдно ему совсем. Живая красота среди живой природы. Женская стать как тугой белый бутон, цветок в утренних свернутых лепестках.
Лишь неживое красиво вечно. А живое — тленно. Зато вечная красота лишь оправа для живого цветения.
Вдруг визгливо заскрипела, словно чайка, калитка. Вскрикнула бело-розовая тень в саду, за халатиком бросилась, едва тюрбан из полотенца не уронила с головы.
— Это опять вы?
— Я, — отозвался самодовольным голосом высокий полный брюнет, стоя перед нею и покручивая на пальце брелок. — За вами приехал, как договорились. Есть на примете одна бухточка, полный интим… Вы, я и наш автомобильчик. Шашлычок, молодое вино — натюрморт.
— Люблю нахалов, — кокетливо заулыбалась она, запахивая халатик. — Отвернитесь, пожалуйста, я переоденусь.
Он золотым зубом сверкнул, языком причмокнул, гортанно «вах-вах» сказал и неохотно отвернулся, кося на нее жадным огненным оком.
— Это не прятать, а на парад водить надо.
Она беззаботно за полупрозрачную ширму порхнула и уже оттуда пальчиком погрозила:
— Ах вы непослушный. Наказать вас надо за это физическим трудом. Вы меня кремом натрете, вот что. Кажется, я обгорела.
Снова сверкнул на солнце золотой зуб:
— Бесстрашная женщина!
Замер Колька в своем тайнике, рот открывает и закрывает, жестяной угол под боком нестерпимо в тело врезался. И сказать надо, что он, Колька, тут, и вроде поздно уже. Что тогда она о нем подумает… А разве виноват он?
Какие цепкие, вкрадчивые, назойливые эти волосатые пальцы на мраморной коже! И мнется этот мрамор податливо, как обыкновеннейшая глина. А мужчина смеется, себе не веря, все глуше, все утробней.
— Ой, не надо, а то мы сейчас никуда не поедем… — И у нее голос странный, хрипловатый.
Где ее холод, где неприступность, где мраморность? Мнется глиняная красота руками — нет ее вовсе. Блестит жирная, маслянистая, захватанная. Нет на свете красоты — вся такая.
Шевельнулся, словно тяжкий сон разрывая, Колька, крикнуть хотел, что не может все это быть так просто, что нельзя мрамор такими руками трогать, что это для всех — и ни для кого, а миска с виноградом скользнула по жести, поехала со скрежетом и с размаху ударилась в водосточную трубу…
Упала из ее рук на землю баночка с кремом. Вскрикнула она визгливо, скандально:
— Ах ты поганец сопливый, подглядываешь? Все матери расскажу!
Зеленые круги поплыли у Кольки перед глазами, черное солнце взорвалось, а когда опомнился — только баночка с кремом во дворе валяется и забытый мольберт сиротливо стоит, а на нем что-то розовое, повешенное за бретельку. Слез Колька с крыши и голову под кран сунул.
Снова на глаза попался мольберт. И таким искусственным показалось Кольке это старательно сделанное море, таким фальшивым, что хлестнул он с размаху по нему куском трубы, словно убить хотел. Но разве убьешь неживое?
Брезгливо, с нервическим смехом поднял он это розовое, попробовал разорвать пополам, но только полосы красные проступили на пальцах.
На табуретке возле ступенек разноцветная батарея ее лаков выстроилась. Запустил флакончиком о фундамент — малиновые губы ее распылались на камне. Вот тебе! Перебил бутыли, которые мать сушила на солнце, рванул с веревки ни в чем не повинную простыню. Увидел в тени резинового лебедя, трубой огрел — не лопнул, проклятый. Скрутил ему шею, чтобы дух испустил.
— Ты что, Колька, в войну играешь? — Через забор смотрела на него удивленная соседка.
— Это он, видать, того… У лисиц от жары такое бывает, — сосед следом за ней голову высунул. — Ишь как старается, отцовская натура, гы-гы-гы.