Привести ее домой к родителям я, сами понимаете, не мог. Пришлось поселить ее в доме троюродной сестры и взять с нее клятву, что молчать будет. Я понимал, что рано или поздно все обо всем узнают. Но это потом, а пока я мог приходить к ней, к Сашеньке, каждую ночь и любить ее, любить — везде, хоть под открытым небом, на берегу моря. Вот он — берег, близко, очень близко. Ближе только ее грудь в лунном свете. Знаете, каково это, всегда, все время, жить — с ее вкусом на губах…
Кто ей рассказал про Тину, ума не приложу. Это невеста моя, уже давно. Мы с ней еще совсем детьми были, когда наши родители решили породниться. Она очень хорошая девушка, Тина, — чернобровая, стройная, тихая. Наша свадьба должна была состояться через два года, когда я закончу институт. Говорили мы с ней мало, да и наедине почти никогда не оставались, всегда кто-нибудь из ее или моих родных был рядом. Так у нас принято, понимаете. Да и о чем нам с ней говорить? Еще целая жизнь впереди, успеем наговориться. А из-за Сашеньки я про нее просто забыл. Забыл, что невеста, что через два года она и я… Все забыл. Совсем. Мне даже в голову не приходило, что, женившись на Тине, я могу Сашеньку потерять. Что я вообще могу ее потерять. Не важно почему. А когда приехал, увидел ее и вспомнил…
Первая мысль: отложить свадьбу, ослушаться родителей. Вторая: за что мне это все, господи?
И я приходил к Сашеньке, утыкался в нее лицом, и все вокруг просто исчезало, даже время. Пока она не уехала — вдруг. Я пришел и нашел записку, прижатую к столу старой глиняной плошкой.
«Ладо, милый, прости. Вчера я узнала про Тину — так ее зовут, да? Здесь мне нет места, это ваш мир — твой и ее, поэтому я уезжаю. То, что между нами, не может продолжаться так, как будто ее нет. Это неправильно, и я не хочу. За меня не беспокойся, я прекрасно доберусь сама. И мы же все равно увидимся. До встречи. Не скучай. С.»
Назавтра я уехал вслед за ней. Ни родители, ни родственники совсем ничего поняли, а Тина сказала на прощанье:
— Это совсем не важно для меня — кого ты хочешь. Но не меня. Я знаю кого, Ладо… — и отошла, опустив глаза.
Два августовских дня прошли через меня сутолокой на перронах, запахом абрикосов в бумажных пакетах и тепловозными гудками. Я был занят одним-единственным делом — думал о ней, о Сашеньке. Я перебирал ее запахи, ее оттенки, ее всю. Я хотел ее — на всю жизнь.
Навсегда…
Мы встретились, как будто не расставались. Она даже не удивилась, что я, Ладо, бросился за ней следом, как мальчишка. А может, ей было все равно.
Она ничего не спрашивала, ничего не просила, ни на чем не настаивала — просто обняла меня за шею, и я повел ее за собой, куда хотел. Потом… потом я лежал и гладил ее по голове, по щекам и в отчаянии думал, что того, что у меня внутри, хватает на нас двоих. С этого момента она стала во мне звучать. Не помню уже, от кого я впервые услышал это выражение: «голубая нота». Когда ты слышишь звук и понимаешь: вот оно — да! То, что всегда в унисон с тобой, с тобой — всяким, в любую секунду. Ты сам можешь меняться, и она меняется тоже, с тобой вместе. Всегда созвучна. Сашенька стала моей голубой нотой, она была созвучна мне — не потому, что хотела, нет. У нее просто не получалось по-другому, вот в чем дело…
— Скажи, что ты делала без меня?
— Да разве я была без тебя? Всего-то один день…
— Пусть один. Так что?
— Ничего особенного, так, пустяки…
— А все-таки?
— Я… Я была у Ч.
— Ты — что?!!!
— Я… понимаешь, я не была уверена, что ты вернешься. И он вдруг позвонил. Неожиданно…
— Саша, повтори. Повтори, что ты сказала. Что ты сейчас сказала, ну…
— Как что? Правду. Я всегда говорю только правду, тогда не запутаешься.
— Дальше.
— Ты хочешь спросить, спала ли я с ним? А зачем? Зачем тебе это знать? Разве это что-то изменит? Гораздо важнее другое…
— Что же, по-твоему, важнее? Ну!
— Важнее — хочу ли я встретиться с ним снова…
— А ты — хочешь?
— Нет, — она замотала головой. — Нет, не хочу. Уже не хочу. Теперь — не хочу.
— Ага. Теперь-ты-не-хочешь… — цежу я сквозь зубы.
— Да. Мы с ним не виделись почти полгода. И мне… Мне плохо было без него. Как без руки…
— Без руки…
— Да, без руки. А ты не понимаешь. Ты совсем ничего не понимаешь! — и она бросается лицом в подушку и — плачет, плачет…
…Кинжал теплый. Он согревает мне ладонь и успокаивает сердце. Я в чем мать родила стою у окна, а за моей спиной, уткнувшись в подушку, лежит Сашенька и всхлипывает. Потом вдруг она оказывается рядом, я протягиваю к ней руку и пропускаю сквозь пальцы ее золотистые, шелковые пряди… Тяну, тяну еще сильнее. Я смотрю в ее запрокинутое лицо и знаю, ей больно… Но там, в глубине ее глаз, на самом дне, бьется беспомощно, как птенец: убей меня… ну убей меня, только люби — всегда…
Как я ее ударил — не помню. Зато помню, очень хорошо помню, что почувствовал после. Покой снизошел на меня. Потому что в ту самую секунду она стала моей — вся. Целиком.
Как-то я ее спросил:
— Скажи, а зачем ты мне тогда соврала?
— Когда?
— Ну, будто встречалась с Ч.?
— А как ты догадался?
— Не важно. Догадался и все. Так зачем?
— Чтобы ты наконец ударил меня.