«Кто ты? И чего так уставился на меня? Сколько на меня ни гляди, все равно не разгадаешь...» Конь Мамаев в стороне, как и положено, привязанный к копью. Шею дугой выгнул. Тоже как живой. Ногу грациозно поднял, вот-вот полетит... Конь в лёте — ничего чудеснее нет на свете! Грудь вперед, голова гордо поднята, волна ног загребает, выхватывает пространство... Конь чувствует свою красоту не меньше человека...
— Приходилось вам, вуйку, бывать на ипподроме? — обращается Сергей к соседу, одному из сватов.
— Не выпало случая.
— Вот где они раскрываются. Совсем не похожи на моих лазаретных... Лазаретные — то ветераны боев, к ним у меня тоже слабость... Дадим их задумчивость, их стоны, храпы ночные, ласку к людям, спящим в тамбурах!.. И как ветер воли хватают на островах чуткими ноздрями... Конь чувствует свою неприглядность, когда он замученный, в ранах и струпьях, но так же он чувствует и свою красоту, уверяю вас... Видели бы вы, как идут они на ипподромной орбите, наперегонки, гордые, напрягшись до предела, летят, радуясь своей быстроте, выносливости, силе!..
— Вы мало пьете, пане кинооператор, — трогает его за плечо другой сосед, тот самый сторож ночной, что клуб-писанку да лунное сияние караулил. — У нас любят, чтобы люди вволю угощались... Налить вам?
— Да, пожалуйста. — Сергей пододвинул свою стопку.
— Какую налить: верхнюю или нижнюю половину? — улыбаясь, показывает старик на стопку.
— Наливайте обе.
— Хорошо вам у нас?
— Да. Тут покой есть, равновесие. В настроениях, в душах, в этих ваших танцах... А это — основа жизни... Вся природа, сама даже небесная механика держится на этом, ая... Разве нет?
— Вам виднее, пане оператор... Ваше здоровье!
— И ваше тоже.
Одна из молодиц, круглолицая, как яблочко, вся из огня и энергии, уже не раз задевала мешковатого гостя, а теперь подлетела, охватила обеими руками за плечи.
— Такой файный кавалир! Пойдемте танцевать!
— В жизни никогда не танцевал.
— Иой, вы шутите! Знаю, танцуете, да еще как! Вы же все там артисты!
В эту минуту дверь широко распахнулась, из темноты ввалился в хату еще один комбинатский: промокший до костей, в грязных сапогах, в фуфайке. Тоже водитель пятитонки, сейчас возвращается с гор, а что там творится на дорогах... Голос его сорвался в испуге:
— В Михайловцах затопило шоссейку! Туда ехал — ничего, а оттуда уже буфером воду греб.
Над ним посмеялись:
— О, как перепугался... Держи лучше чарку, выпей за молодых, за товарища своего!..
— Затопит!
— Нас тут каждое лето топит!.. Апостол, играй!
И смуглый глазастый цыган снова ударил смычком, подмигнув товарищам, которые с готовностью дружно откликнулись: один грохнул в бубен, другой залился кларнетом — хлынула музыка огня!
— Чардаш!
И молодица, взметнувшись, потащила своего кавалера-оператора в круг. Сам удивлен был, что умеет и он. Как и все, вихрем носился уже с молодицей, то приближалось, то отдалялось ее разгоревшееся, счастливое лицо, улыбался в красном углу возле невесты жених, удивительно похожий тонким своим усом на потемневшего Мамая, целая толпа, целое скопище живых улыбающихся Мамаев танцевало по стенам, выгарцовывало по хате:
Як я тоту коломийку
Зачую, зачую,
Киселицю висербаю[12]
В горщику[13] танцюю!
Цыган Апостол, не зная усталости, поддавал все больше огня смычком, готов был, видимо, хоть до нового всемирного потопа кружить людей в этом бурном, неистовом до упаду, танце.
Ночью загудело с гор.
Это была не та вода, которую загодя ждут-весной паводковые комиссии, талая, прибывающая вода, что растет по миллиметру, и из-под которой зеленая травка искрится так идиллично, и челны по которой плывут тихо, как во сне, и каждый звук, коснувшись глади такой воды, скользит по ней и отражается эхом на километры, и грушка дикая спокойно цветет себе среди вод в весенней праздничности, цветет одна среди тишины половодья, среди этой светлой, полной тихого неба разлей-весны.
Нет, это была иная вода, темная, ночная, гудящая вода гор, стремительная, коварная стихия, что, с клокотаньем и ревом мчась, рушит все: ломает мосты, опрокидывает автобусы, катит цистерны, останавливает экспрессы, смывает жилища, с грохотом несет в своих водоворотах бревна, скот, крики людские гонит среди бивней плавучего бурелома... Вода, вырвавшаяся из камня берегов, вода Черногоры, вода разрушающая.
Весенние паводки тут не бывают так страшны, как эти летом. Весенние, они тут рабочие, помогают сплавлять лес с гор, несут дарабы[14] с отважными плотогонами, эти же, средилетние, порождения циклонов, бурно ревущие среди уже зеленого мира, — они только стихия, разрушение, бедствие, зло.