Капа, выдохнув, наблюдала, как он читает то слово, потом торопливо стала прощаться, пожелала всем выздоравливать побыстрее...
— Что с вами, Капа? — спросил кто-то.
— Уезжаю на фронт.
Побледневшая, постояла мгновение и, еще раз оглянувшись на Колосовского, с глазами, полными слез, выбежала в коридор.
Долго молчали в палате.
Пройдет время, и не один из них, очутившись опять на фронте, в каждой девушке-медсестре будет узнавать Капу, не одному привидится она и на Днепре, и на Висле, и где-то за Дунаем, в венгерских туманах...
Такая ясная ночь. Полнолуние. Сквозь ветви деревьев белеет клуб среди села, как писанка размалеванный. Как тот знаменитый Воронец где-то в предгорьях Сучавы... Плывет, то в пыли, то по спорышу, тень грузной фигуры. Сергей-оператор, лохматый, как будто только что с сеновала, медленно кружит возле клуба, осматривает его то с фасада, то с боков. Не часто видишь такую писанку, да еще этот творческий процесс ночной, когда ветви своими тенями домереживают, дорисовывают кем-то со вкусом положенный по белому орнамент. Должен был бы рассматривать эту писанку не один, а с тою, что с вечера ушла и заперлась. От нее первой он и услышал про эту писанку.
...Была у здешнего головы колхоза любимая сорочка, вышитая мамой. Уходя из дому на войну, только и взял ее с собой. Когда после войны вернулся, одна манишка осталась: сорочка истлела и разлезлась, хоть и была льняная. Мамы уже не было, только услышал сын рассказ о том, как бандюги зверски замучили ее. Осталась манишка, которую вышила мама, когда провожала его, еще юношу, в Испанию... И когда тут недавно стали строить клуб, голова пожелал, чтобы мамин узор с манишки перенесли мастера на клуб. И красуется теперь среди садов великолепное здание-писанка, все в художественной отделке. И все говорят: «То сорочка нашего головы».
«Гоняясь за Кафкой да Бергманом, не упускаем ли мы чего-то важного поблизости? — раздумывал оператор. — Вот жизнь чья-то продолжается в творчестве... Жизнь перешла в искусство, а искусство, в свою очередь, прорастает в жизнь — так оно здесь... Современное переплелось с прошлым — не отделить... А послушай некоторых схоластов на обсуждениях... Какому-нибудь толстяку продюсеру, может, и не понравится, что мы опять возвращаемся во вчерашнее. Но ведь дистиллированно современной темы нет! Наш нынешний день насквозь пропитан прошлым... И мысль, и поступок, вся жизнь насквозь пронизаны пережитым. И этим мы и себя измеряем тоже...»
Роса блестит на листе, на спорыше... «Росица, — говорит вуйна Доминика. — Небесная роска!»
Еще одна тень наплывает по росному спорышу майдана. С ружьем на плече сторож ночной... Лунное сияние сторожит человек.... Это хорошо.
— Ты, верно, с лесопильни? К любушке ходил? Или в кино?
— Я сам делаю кино.
— О, мой, так ты из тех? А я думаю, кто тут батярует...
— Батярует... что это значит?
— Батяровать — гультяювать — повесничать — это все едино... О чем же будет ваша картина?
— О жизни. О сплочении людей перед лицом зла.
— Это хорошее намерение. Люди должны сближаться между собой, а не отдаляться... Цветной будет?
— Нет, черно-белый. Я хотел бы сделать его еще и немым. Дать на экране мир неозвученный. Люди кричат, а крика не слышно. Крик глазами. Самим девичьим лицом... У немого кино были свои преимущества.
— Пану виднее... Немой — так и немой.
— А вы что — равнодушны к искусству?
Сторож вынул пачку измятых сигарет. Рука оператора невольно потянулась за сигаретой, — прокурился за вечер.
— Бери, бери... У нас при лесничестве в загородке медведь живет... с медведицей. Они тоже сигареты любят. С огнем жуют, — туристы научили...
«Старик не без чувства юмора, — это уже кое-что», — усмехнулся мысленно Сергей. Не ждал он чего-то особенного от этого ночного интеллектуала. Сергей не из тех, кто гоняется за дедами из народа, надеясь в каждом непременно открыть философа. Оператор считает, что у него самого за плечами разных философий торба, и скорее сам бы мог угостить этим зельем встречного, вот хотя бы и этого неторопливого на слово старичка... Уж на экране он бушевал бы, этот ходячий кладезь премудрости, сыпал бы пословицами, а тут молчит. Или, может, сообразил дедусь, что в наше время невозможно уже быть философом для всех, постарайся быть философом хотя бы для себя...
— Нанашка[10], вы, наверное, не любите кино?
Старик поправил на плече традиционную, точно из кинобутафории взятую, берданку, висевшую стволом вниз.
— Сняли бы вы картину под названием «Люди в кожухах». Все меньше остается тех, кто пересекал океан. Кто мог бы рассказать всю правду.
— И вы тоже... видели океан?
— А то! Ураган нас чуть не потопил... Трещало все... Матери с детишками кричали от ужаса — страшно ж...
«Перед теми атлантическими ураганами — что твои ураганы и смерчи искусства?.. И что все те философии перед обезумевшим криком матери, у которой ребенка — на ее глазах! — рвут акулы, раздирают за бортом...»