Чувствуешь, что, собственно, это давно уже в тебе назревало. Быть может, даже еще тогда, когда в шинели демобилизованного пришел на восстановление своего Днепрогэса, где и встретил того заслуженного киноволка, чья камера как раз увековечивала хаос железобетонных руин. Рабочий-осветитель понадобился ему. Парень, до сих пор занимавшийся этим, сорвался с руин арматуры, получил серьезную травму, его отправили в больницу, срочно нужно было парня кем-то заменить, и этим кем-то оказался ты. Гигантские развалины гидростанции, пороги, яростный рев воды сквозь проломы в плотине — все это нужно было заснять, сама история заказывала этот кинодокумент. Днепрогэс — столица турбинного света, синяя сказка твоего детства, она должна была вновь возродиться! Работы велись днем и ночью, и сам ты по ночам лазил среди руин со своим светильником, карабкался, пробегал над пропастями ловкий, как обезьяна, без опозданий являясь по первому зову, освещая снопом лучей то один, то другой участок этого хаоса. Даже руины эти не должны были пропасть для вечности, они должны были заговорить языком факта, обвинения и предостережения. Все, чего ни касался свет рефлектора, было тебе там близким и дорогим, и раненый дух твой находил живительные бальзамы в самой атмосфере народного труда, в напряженной стихии восстановительных работ, которые радостным неистовством своим напоминали энтузиазм первых днепрогэсовских ночей... Ты был добросовестным осветителем, но как он тебя гонял, этот старый киноволк в резиновых, грязнющих сапогах! Ни солидный возраст, ни астма не мешали ему быть неутомимым, зажигать всех своей ловецкой жаждой. Лови кадр! Лови миг! Не это! Вон то! То! А почему именно то? Треснутый бетон, темная вода в грохоте бурления, зеленоватый лишайник на камне... Зачем оно ему? Все, все дорого. И только поймал кадр, ищет другой, ищет вот так в течение всей жизни. Главное — схвати, не пропусти. Потом уж разберешься, какова ценность этого искомого. Покамест ему и названия нет. «Вон то, вон то!» Подчас ты искренне удивлялся своему толстому астматическому наставнику, который не растерял душевного огня, ненасытной жажды жизни, в осеннюю слякоть гонялся за своим «вон то» до упаду. Или, может, и вся соль именно в том, что где-то оно есть, но ускользает от тебя, не дается тебе? Может, и вся прелесть в том, что оно, как солнечный зайчик, бесконечно убегает и, не давшись, оставляет тебе лишь чувство ненасытности, разжигает новую жажду?.. Позднее ты и сам испытаешь это состояние, эту одержимость, волчьи хроникерские аппетиты, которые вначале тебя лишь удивляли. Но, быть может, именно тогда, когда ты, рабочий-осветитель, ночью терпеливо стоял средь бетонного хаоса, и пробуждался в тебе художник, такой же неутомимый искатель, которого навсегда заполонит светопись экрана? В текучих раскадрированных лентах находил что-то общее с художественными фризами антики...
— Великое искусство ставит великие вопросы, — говорил киноволк. — Вечные, исконные вопросы, они в самом деле существуют для человечества... И кто их сумел хотя бы поставить перед своим временем, заставил над ними задуматься, тот не зря жил на земле.
Постепенно крепла дружба с киноволком, с тем неутомимым, будто всегда запаленным от бега седым уже тружеником, который полмира изъездил со своей кинокамерой. Седогривый и пропыленный, он с первыми бойцами врывался в концлагеря Европы, чтобы схватить на пленку тени людей, ходячие живые скелеты... А когда-то, еще юношей, заснял он последний поход лоцманов через пороги, через Ненасытец, который вскоре должны были затопить. В минуты хорошего настроения, в вечерних исповедях старик любил прихвастнуть кадрами своей молодости, когда снимал он самое историю в ее неистовствах, в самом крутом взлете, когда знаменитый академик Яворницкий, чудак, казацкая душа, стоя с лоцманами на плоту, отдалялся от кинокамеры, отплывал словно бы в иную реальность, махал брылем и что-то буйно кричал сквозь рев порогов тебе в объектив...