Работы и после жатвы хватало. Вихола предложил снова пустить завод, чтобы собственный кирпич для имения обжигать. Развели во дворе огромный замес. И хотя холодно уже, женщины, подобрав юбки, ходят по кругу, месят, а Шамиль с Протасовым, бывшим учителем, глину подвозят с глинища да подбрасывают лопатами в замес. Нашел Вихола занятие своим белым рабыням. Подобрав юбки выше колен, сверкая икрами, рвут ноги в вязком месиве, однако духом не падают, еще и пленных поддерживают шутками, не дают тосковать;
— Не гнитесь, не гнитесь, хлопцы, перед судьбой. Потому как на согнувшееся дерево и козы скачут!
— Мы на петухов ворожили, так все время выпадает: сначала их будет верх, а потом с этой погани пух полетит! Проклятую гитлерню, всю ее, как ветром, сдует...
Прися тоже ходит с женщинами в замесе. Шамиль время от времени взглядом выхватывает ее из толпы. Что за девушка! Статная, большеглазая, такую раньше, пожалуй, в фильме снимали бы. Выделяется она среди других, быть может, постоянной задумчивостью, которую носит в глубоких озерах глаз. Белый платок, повязанный рожком, бросает тень на лоб, на тихую девичью красоту. Неразговорчивая, шутки от нее не услышишь, только взгляд ее, полный горя, полный далекой ласки и тумана, словно бы откликается на взгляд Шамиля. Во время полдника сама подошла к нему со своим узелком,
— Захватила из дому на двоих... Где мы с вами сядем?
Отошли в сторонку, сели на выгоне, средь серебристой полыни. Прися разломила краюху надвое, подала Шамилю бутылку молока.
— А сорочку снимайте, починю... Специально прихватила вот иголку, нитку...
Он сначала не хотел снимать, упрямился. Потом все-таки снял: одни кости да ребра, на груди — черно-заросший...
Наклонившись, девушка латала гимнастерку и лишь время от времени поднимала глаза на Шамиля. А он все ловил ее взгляд, все хотел смотреть в эти синие ласковые озера.
— Кто ты?
— Прися, — и улыбнулась.
И он тоже улыбнулся: не в первый ли раз за долгое-долгое безрадостное время?
— Расскажи о себе, Прися.
— Что рассказывать? Ничего особенного...
Училась в педтехникуме. Учительницей скоро была бы. А потом война, на окопах со студентами работала. Когда отпустили по домам, примчалась сюда, к родителям, отец механиком работал в колхозе... Не застала — погнали тракторы и комбайны в эвакуацию... Тут для нее тогда и мир замкнулся. У тетки теперь живет. Еще брат у нее есть, из окружения пришел, сапожничает, у него своя семья на заречье... Обыкновенная, простенькая жизнь, как и у многих ее ровесниц. Только сама чем-то особенная, душевная, привлекательная — такой речи певучей Шамиль, кажется, еще никогда не слыхал.
— Я вас заметила еще на току, когда вы за товарища вступились... А потом, когда загнали вас на ночь в кирпичный завод, все не могла уснуть. Дневное представлялось. Невольники ведь, будто сотни лет назад в какой-нибудь Каффе, на невольничьем рынке лежат, а над ними мордастые паши похаживают, надменные покупатели в тюрбанах, в фесках... Прицениваются, разбирают; на галеры рабского труда гонят... И целую ночь потом снились мне галеры и все вы, с рожнами, прикованные железом к веслам-рожнам.
Слушал Шамиль, будто думу, будто незнакомый эпос какой-нибудь, и девушка эта все больше нравилась ему своей бесхитростной натурой. Сказал ей:
— Славная у тебя душа.
Крапчатая божья коровка ползла по стебельку бурьяна, вялая, предосенняя. Прися осторожно взяла ее на ладонь, и они вдвоем рассматривали молча, ее крохотный красный панцирь. Ждали, пока божья коровка доползет до кончика пальца и взлетит. В какую она сторону полетит? А она доползла и замерла. Видно, трудно было взлететь. А потом все-таки раскрыла свой панцирь и... снялась, полетела на восток.
Прися и Шамиль переглянулись оживленно, улыбнулись друг другу почти заговорщически.
— А сами вы, — глянула на него Прися, — из какой вы республики?
И множество вопросов еще улавливалось за этим. Они в ее взгляде так и роились приязненно... Какие там горы у вас и какие деревья? Какими словами тебя, лаская, называла мама, когда ты был маленьким, в какие игры ты играл? И что ты пережил, когда был в боях? Кто грустит где-то там о тебе? Может, потеряв всякую надежду, считают, что тебя уже нет, а ты вот здесь, на галерах, и, видимо, изо дня в день чего-то ждешь, на что-то надеешься, иначе откуда же эта твердость во взгляде, это орлиное, что есть в тебе... Гимнастерка расползается на плечах, ноги босые, израненные, а когда идешь, то какая-то по-горски ладная походка, такая независимая и горделивая осанка... Не такой, видно, ты представлял себе Украину, думал, что девчата здесь в венках, на улицах гопаки под гармошку, а тут неволя все затопила, бесправие царит большее, чем во времена крепостничества... Одни будни теперь у нас, ни музыки, ни песен, и лишь горя буруны — до самого горизонта.