У другого театра – Малого, когда-то посредственного императорского, а ныне просто плохого царского (директор его Царев, заслуженный педераст Советского Союза) – у фронтона сидит старик Островский. Не исключено, что рядом положат еще одного Островского – паралитика Николая-угодника, графомана и рубаку, чья книга «Как закалялась сталь» не столько пособие для металлургов, сколь образец для подражания. Павлик Морозов здесь становится уже Павкой Корчагиным, любимейшим героем советской литературы.
Это, конечно, не Чичиков – мертводушечник, один из главнейших героев Великой Русской когда-то, который, собственно, и мчит на чудо птице-тройке, символизирующей у Гоголя столь любимую им Россию. Тот скупал мертвые души. Этот вышибает живые. И в неограниченном количестве. И тут тоже тройка.
Птица-тройка, но уже трибунала. И куда ж ты, взмыленная, гонишь?
Если Павлик еще как-то смахивал на сына Матео Фальконе у Мериме, получившего за предательство часы. То Павке дарить ничего не надо – сам возьмет. И не какие-нибудь карманные, а с боем на Спасской башне. Юный меримеевский предатель, доживи он до Павкиных дней, – не папа его, а он папу поставил бы к стенке. И стал бы каким-нибудь Хулио Матео, нашим советско-испанским поэтом, часто читающим в ЦДЛ свои вирши. Да хватит нам одного.
А вот птица-тройка… Ныне на ней тоже тип любопытный едет. И впрямь шарахаются, уступая дорогу, другие народы и государства…
Конечно, смеется тот, кто смеется последний. И вот он, последний, уж здесь человек. Как-то прочитав в «Известиях» очерк о советской тюрьме, он представил себе живо камеру-зал. И это камера-одиночка. Пространство с верхним светом. Не тюрьма – ателье заблуждающегося художника. Небо так и падает. Так и ломится вниз. А пол – на него и наступить совестно. Под ногами автографы знаменитых заключенных – от Соньки-золотой ручки до Якира Ионы, кричавшего «Да здравствует Сталин!», когда его расстреливали, – тут же. Другие – менее тщеславные – предпочли выцарапывать вечным пером пальца (благо, ногти стричь не дают) нечто вроде «Не забуду мать родную!». Имея в виду мать-родину. Обычно про свою мать пишут наколкой на собственном теле, стараясь по возможности при этом не делать орфографических ошибок. Или – «Мама-родина, я целую тебя в рот!» Или более заземленное – «Где мне найти такую песню?». Ох уж эти вечные вопросы русской нации! Или – «На том свете сочтемся!». До чего же мстительные пошли заключенные. И так далее, и тому подобное… След заключенных в бетоне. Да не в мраморе же им следить. Хотя, если внимательно вчитаться в очерк о тюрьме образцовой и лучшей в мире, – в назидание Западу с его синг-синговыми курортами, – стены здесь так и блещут мрамором импортным. Или, на худой конец, – нашим крымским.
– Посредине камеры-одиночки, – лихо представлял он, читая восторженный тот очерк, – для непризнанного, но уже взятого под внимание одиночки – мольберт. Настоящий стационар, а не какой-нибудь походный для пленэра. Краски аккуратно расположены вдоль стены-стеллажа. Все по полочкам. Палитра висит над арестантской койкой, как бы намекая – «Работать надо, дружок! Талант – вещь редкостная. Сюда бездарности не попадают…»
Сквозь стенку плоскую, как клоп, на котором мы спим, и тонкую, как кооперативная квартира (вся наша архитектура – для удобства подслушивания, а также и экономии стройматериалов), слышен стук… пишущей машинки. Это сосед, тоже художник, но только честного слова. Машинка вмонтирована прямо в стену. Выдвигается нажатием едва заметной кнопки. Независимо от времени суток – тут же зажигается дневной свет без набивших оскомину глазам козырьков-намордников. Белеют стопки изумительной и чистейшей «верже», купленной на валюту. Свою еще не научились делать – не так лес валим. Сигареты. Чай конечно же крепкий. И арестантские сухари, по вкусу напоминающие уникальные «Московские хлебцы», которые очень любил покойный Гитлер, как, впрочем, и все московское. Кровать тоже присутствует чисто символически. Работать надо, дружок!
Да еще цветочки на окнах. Цветочки на окнах тюрьмы. А уж какие там ягодки-фрукты – о них «Известия» отчего-то не написали.
Цветочки, занавесочки, шторки, решеточки… Заключенный… Да какой же он после этого заключенный? Свежие газетенки и журнальчики – пожалуйста! А беспартийные, то бишь не отечественные? Разумеется. Можно также поиграть в карты. Географические. Любит мысленно путешествовать советский человек. Это, правда, менее азартные игры, чем те, которыми привыкли увлекаться-резаться заключенные. Или шашки, шахматы, где не обязательно доходить до мата. Все же тюрьма. Да во что хочет может сыграть заключенный. Хоть в ящик. Как раньше, почему-то не доживая до обещанной свободы. Ныне он сидит играючи. Ныне правящий класс заботится не только о себе.