– Понимаешь, я пил тогда много, даже когда мало пил. Стал я как-то посередь дороги. Ловлю такси, а мороз меня ловит. Так прихватывает, что и такси, чувствую, не поймать. И стал я тогда оглядываться, чтоб не замерзнуть. Вижу, стоит такой же бедолага, тоже ловит такси и тоже рукой не гнется, заснеженный весь. И в такой мороз еще шапку в руках держит. Подхожу. Вместе ловить веселее. «Ну что, разопьем таксишку!», хотя этот сучий глаз нам еще не светит. Потоптались еще – никакого эффекту. Не идет к нам такси. И куда они все подевались? И я решил, что лучше идти, чем стоять. «Ну что, кирюха, может, пойдем?!» А он как-то индифферентно к этому отнесся. Может, оттого, что звука сказать не может – сок голоса его совсем замерз. Закаменел весь как есть. Ну вылитый памятник, но руку все ж по инерции тянет. А раз тянет руку, значит, ловит такси. А раз ловит такси, значит, товарищ мой по несчастью. Взял я его тогда за белу рученьку и поволок к себе. Не бросать же товарища… Еле допер, а жена мне: «И кого ж ты притащил, отщепенец?» (Она меня так называла за мою попытку с родины далеко уплыть.) «Не возникай понапрасну, пусть маленько оттает. Мы вместе ловили такси». И кладу его в нашу постельку. Спи спокойно, дорогой товарищ, чтой-то лицо мне твое знакомо, наверно, с горки одной мы на ем в раннем детстве катались и на солнце одном сушились потом. Спи, раз ты такой гордый и не хочешь со мной разговаривать, в рот тебе фронт… И действительно важный, да еще какой, попался! Надо же, кого упер с перепою – вождя. Надо же, маху дал. И еще какого! Но самая большая ошибка моя не в том была…
– А в чем? – взволнованно мы спросили, боясь, что он не того с постамента снял.
– Он, оказывается, не такси ловил, сучий потрох. Он Россию ловил, как Одиссей Моисеевич рыбку.
– Да ладно врать! – мне кричат уже там, где сразу же я оказался, куда и Макар не гонял телят, потому что телята туда ни за что б не пошли…
– А вот те крест! – говорю. – Пришли-набежали… Кто меня с перепугу схватил, кто, надрываясь, кряхтя и пыхтя его потащил, оступаясь всем партактивом. Несут в почтенном молчании его громадную черепную коробку, будто в ней что есть (когда я со сна раскидался, немного его расколол), несут, чтоб назад водрузить на плечи…
– Да что ты врешь! – кричат мне, – когда в жизни она была усохшая и пустая. Не говоря уже, что мельче раз в сто пятьдесят…
– Так то в жизни, а после смерти его бессмертной они ж его гением сделали. Сколько чугуна, гипса и бронзы, а также пресс-папье-маше извели.
– Что же, по-вашему, среди русских и гениев, что ли, не было? – возражает мне кто-то сбоку-припеку.
– Да кто из русских-то русский? – отвечаю я, вождепер несчастный, – тем более гении, они сплошь полукровки. Историю почитай, шовинист херов, Лермонтов – де Лерман – шотландец. Пушкин – известно кто – негр. Толстой – немец, как Фон Визин, Гоголь – малорос, москалей в гробу видел. Достоевский – поляк и кто-то еще. Может, какая-то часть его крови по-русски и материлась, но и мат наш, кстати, тоже пошел от татар. Левитан, который мне нравится, еврей, и другой Левитан, который мне совсем не нравится, – тоже. Блок – полу, как Пастернак – полный выкрест. Вот разве что Есенин. «Моя прабабка, – говорит, – была староверкой…» Будто татары ее спрашивали, когда ей подол задирали. Да и потом – какой он гений?
– Есенин?
– Да нет, этот наш – чуваш и еврей?!.
И добавили мне, ребятушки, тогда срок, и уже не условный, ибо язык без костей, когда он, как бы сказать понаучней…
– Не в анусе, – подсказывает наш почтенный литератор, бессменный сотрудник «Нового Русского Слова», которое всех нас призывает сотрудничать с ним, а нам не нравится само слово «сотрудничать», не говоря уже о самом Слове.
Рядом с ним стоял юноша Казя и тщательнейшим образом разглядывал чей-то усушенный член, картина называлась «Автопортрет», если не ошибаюсь… Потом он исчез, видимо ушел на женскую половину выставки. Вернувшись, он спросил:
– А где здесь картина, где Рубенс меняет колено под Саскией, когда она ему его отсидела?..
– Это в другом зале, юноша, – говорит ему Даня, – к тому же в другом городе и совершенно в другой стране.