– Знамо, сторона она чужая, черкасская, а все не то, что свейская. Вон я, примером сказать, у этих самых свеев в ту пору, после ругодивской громихи-то, в полону был, так и не приведи Бог! Слова русского не услышишь: все одна тебе собачья речь, индо одурь возьмет слухаючи, как они там промеж себя лопочут по-собачьи. Ну а у этих, у черкасов, ничего, можно жить: так малость какая не подходит к нашей речи, невмоготу им, черкасским людем, говорить по-нашему, потому язык у них слабый самый, суконный, сказать бы, крепости в ем нашей нету, а то все понятно, только, сказать бы, маленько попорчено: у нас вот, примером бы сказать, девка, а у них девчина, у нас это парень, а у них будет либо парубок, либо хлопец, а вино у них – горелка… Да и вправду, братец ты мой, горелка она у них, не то что у нас на Москве, на кружечных дворах, Москвой-рекой она разбавлена: не водку пьешь, а Москву-реку, сказать бы, лакаешь. А у черкасов – ни-ни! Водка как есть водка, огонь, так и горит в нутрах горелка-та ихняя. А уж и попили мы ее, братцы, горелки-то этой в Диканьке, вон у его в гостях…
И рассказчик, стрелец, скуластый и коротконогий, почти без лба и с калмыковатым разрезом глаз, увалень, чудом спасшийся от виселицы, когда стрельцы шли за царевну Софию, и потом вместе с другими стрельцами высланный в украйные города, а после в Батурин, в полк Григория Анненкова, на службу Мазепе, кивнул головой по направлению к казенке, у которой в тени полога виднелись две человеческие фигуры, прикрытые рогожами, а по сторонам их, на свернутых канатах, сидели два рейтара с ружьями и дремали.
– А ты нешто бывал у него? – спросил один из игравших в замысловатую игру с жгутом.
– А как же, за его хозяйкой нас посылал весной Григорий Анненков с Трощинским-полковником да с волохами.
– Так, стало, Кочубейшу взяли?
– Вестимо, взяли… И, братец ты мой, вот яга-баба! От миру отведенная. Прибежали мы это в Диканьку утреем, только что раннюю обедню отпели. Спрашивает полковник, где пания будет? В церкви, говорят. Мы в церкву, караул вокруг поставили. Входим, а она стоит на коленях у местных образов да поклоны кладет. Полковник, перекрестившись как след, говорит: «По приказу-де гетмана я приехал за тобою, имать тебя за приставы». – «Плевать-де я, – гыт, – хотела на вашего гетманишку-изменника. Я, – гыт, – знаю одного царя-батюшку, как-де он повелит, на том-де я стану». А полковник и говорит: «Наш-де, – гыт, – гетман по указу его царского величества тебя имать приказал». – «Не слушаю-де я, – гыт она, – вашего гетманишки, бездельника бл…ина сына: покажь царский указ». А полковник-от нам и мигает: возьмите-де ведьму! Мы к ней, а она, уж и ешь ее мухи, Бога не побоялась: возьми да прямохенько царскими-то вратами да в самый алтарь! Мы так и ахнули. Боже милостивый! Баба в алтарь! Уж это как есть последнее самое дело, баба в алтаре…
– Это что и говорить! – подтвердили слушатели. – Церковь баба опоганила
– Ну, она это в алтарь, и мы в алтарь: знамо, приложились допрежь к местным образам. Входим, а она за алтарь шмыгнула да как крикнет: «Не пойду с церкви! Нехай постражду меж алтарем, как Захария!»
– Это кто ж Захарий-то?
– Запорожец, сказывали, был такой: поляки его в церкви изрубили.
– Ну и что ж, взяли медведицу?
– Имали… Хотели было эдак под ручки, так куда! словно волчица в лесу: «Не трошь меня, – гыт, – погаными руками, сама пойду на плаху!» Ну, и пошла, а мы за ей да на двор. А на дворе назавстречь к нам дочка ейная идет, красавица писаная, Мазепина, сказывают, крестница. Уж и красавица же, братцы! Чернокоса, что твоя волошка, белолица, словно свечечка воску белого. Идет и плачет, а за ей, братец ты мой, птица всякая валит и куры, и гуси, и индейки, журавли, братец, словно робятки, за ей идут да в глаза заглядывают. А она только ручкой машет нету-де у меня ничего, самое-де берут… Жалко ее стало, страх как жалко! А за ей идет старушка старенька, нянька, сказать бы, либо мамка ейная, и в голос голосит. Вот тут мы и попили горелки этой, в мертву голову пили, потому погреб казаки ихние, черкасские, распоясали: «Пей, говорят, братцы, кочубеевскую горелку: он-де супротив нашего батьки гетмана пошел изменой…» Ну и попили!
– А их куда же, Кочубейшу-то с дочкой?
– В Батурин за приставы привезли.
Солнце клонилось все ниже и ниже, тени от берегов и берегового леса становились длиннее, достигая чуть не до половины Днепра. Ветерок совсем упал, а вместе с ним упал и парус, лениво болтаясь на снастях. По знаку рослого мужика, стоявшего у руля, солдаты и стрельцы, бросив свою интересную игру, убрали парус. Галера стала двигаться еще медленнее, ее несло только течением.
По берегам Днепра то там, то здесь вытыкалось жилье, белелись из-за зелени чистенькие хатки, пестрели разными цветами да подсолнухами огороды. Кой-где паслись стада. По Днепру скользили иногда маленькие лодочки-душегубки и, завидя московскую галеру с пушками, спешили к берегу.
– Тихая сторона, не то что у нас на Волге, – говорит скуластый стрелец, поглядывая на берег.