Мучительно-тоскливую жизнь проводил в своем заточении бедный старик, у которого было отнято все: и родина, и родные, и его неродные, но дорогие ему «детки» – казаки, которых он вырастил, выкормил, на коней посадил. Целый край отняли у старика, край, им созданный на месте кладбища, вызванный к жизни из могилы, которая даже уже быльем поросла. Это было хуже пленения вавилонского; уведенные в вавилонский плен евреи не сами создали и оживили обетованную землю; они получили ее в наследство от предков; а Палий сам создал и оживил Правобережную Украину на месте ужаснейшей пустыни, тем более ужасной, что это была не Богом созданная пустыня, а «руина», усеянная развалинами городов, крепостей, церквей и усыпанная костями человеческими, украинскими костями.
В далекой ссылке старику ничего не оставили на память о родной стороне, даже одежды; его одели в одежду ссыльного. Только каким-то чудом уцелела его «хусточка», вышитая украинскими узорами, и уцелела потому только, что когда в Москве, в Малороссийском приказе, пленного старика одевали в московское арестантское платье, он плакал и этою «хусточкою» утирал себе слезы… В Енисейске, в своей ссыльной избушке, он повесил эту «хусточку» под образом Богородицы «Утоли моя печали» и молился этому образу.
По целым дням, бывало, старик и его товарищ по изгнанию, молодой Семашко, сидят на берегу Енисея и вспоминают о далекой родине… Хоть бы птица залетела оттуда! Хоть бы песню родную ветер принес с Украйны, нет, ничего не слыхать…
– «На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом», – часто, бывало, вспоминает старик этот стих из ветхозаветной поэзии, и ему вспоминался другой старик, что тоже пятнадцать лет выжил в Сибири и, возвращаясь на родину, за Дунай, благословил его, Палия, на «оживление костей человеческих»…
И он оживил их, а его самого, живого, заточили в могилу…
– Да, истину, великую истину говорил Крижанич Юрий про Москву, – сам с собою рассуждал, бывало, старик.
Добровольный приезд в ссылку жены и Охрима оживил старика. Пани матка привезла целую «скриню» всякого добра из Украйны, а что всего было отраднее – это книги и разные хронографы малороссийские, до которых Палий был такой охотник. Чтение и слушание этих хронографов наполняли теперь всю жизнь ссыльного героя… Он любил слушать, когда читали, потому что старые глаза уже отказывались ему служить, хотя в поле, на коне, он бы еще видел далеко, узнал бы сразу и ляха, и татарина, и мушкет его промаху бы не дал… А в книге уж он ничего не видит…
Вон и теперь они сидят в своей избушке за какими-то тетрадками: это рукописные «нотатки», писанные то тем, то другим книжным человеком, будущие источники украинской истории.
– А ну, любко, почитай бо, як той чоловик пише про нашу Вкраину, коли вона була еще «руиною», – говорит он, обращаясь к жене, желая воскресить в своей памяти незабываемую им сцену встречи с Юрием Крижаничем.
– Се що б тоди, як я не була ще твоею малжонкою? – спрашивает пани матка, перебирая лежащие на столе тетрадки и книжки.
– Та об «руини» же, яка вона була до нас с тобою.
– Добре, добре, чоловиче.
И пани матка, насадив на свой орлиный нос огромные, круглые очки, напоминавшие стекла телескопа, развертывает одну тетрадку, перелистывает ее, шепчет что-то, головой качает… А и в этой мужественной голове, в густых волосах, протянулись уже серебряные нити… А все Мазепа!
– Ось! Найшла… – И, поправив очки, пани матка начала читать таким тоном, каким в церкви читаются только «страсти»:
– «И проходя тогобочную, иже от Корсуни и Белой Церкви Малороссийскую Украину, потим на Волынь и далей странствуя, видех многие грады и замки безлюдные и пустые, валы, негдысь трудами людськими аки холмы и горы высыпанные и тилько зверем дикиим прибежищем и водворением сущии. Муры зась, якото в Чолганском, в Константинове, в Бердичеве, в Збараже, в Сокалю, що тилько на шляху нам в походе войсковом лучилися, видел едни мололюдные, другие весьма пустии, развалении, к земле прилинувшие, заплеснялые, непотребным былием зарослы, тилько гнездящихся в себе змиев и разных гадов и червей содержащие. Поглянувши паки, видех пространные, тогобочные, украино-малороссийские поля и разлеглые долины, леса, и обширные садове, и красные дубравы, реки, ставы езера запустелые, мхом, тростием и непотребною лядиною зарослые. И не всуе поляки жалеючи утраты Украйны оноя тогобочные, раем света польского в своих универсалах ее нарицаху и провозглашаху, понеже оная пред войною Хмельницкого бысть аки вторая земля обетованная, медом и млеком кипящая. Видех же к тому на разных там местцах много костей человеческих, сухих и нагих, тилько небо покров себе имущих, и рекох во уме: „Кто суть сия”».
– О, бидна, бидна Украина! – шепчет старик под чтение этих украинских «страстей», а Охрим, сидя в углу, на лавке, и думая, что в самом деле читают «Святе Письмо», набожно крестится.