— А! Универсалы… добре, добре… У Мазепы перо соловьиное… у… мастер писать, собачий сын!.. На тот час, как мы с Дорошенком на перах войну вели, Мазепа золото был для мене: такого, було, спотыкача у листу надряна, що у Дорошенка, було, аж шкура заболит… «Ознаймучи», було, вверне, да «здирства вшеляки», да латинською речию, мов перцем, пересыплет — так у вражого сына Дорошенка од такого листа аж очи рогом… Золото, а не писарь Мазепа…
Палий заметил, что в памяти несчастного прошлое сохранилось нетронутым и представлялось в последовательном и логическом порядке; в картинах прошлого воскресал и потерянный рассудок его, сказывалась и ясность представлений; но в настоящем был хаос и полное забвение всего, что происходило уже за пределами этого светлого круга. Старики вспомнили даже, как они юношами учились в киевской коллегии и как несмотря на дружбу, на глубокую, можно сказать, взаимную привязанность, они были непримиримыми врагами там, где дело касалось первенства: и тот и другой хотел быть первым в коллегии и потом на всей Украине. Будучи оба одарены богатыми способностями, они быстро усваивали все, что касалось знания, обогащения памяти научными сведениями, — и вечно воевали из-за первого места в классе.
— Цесарь, Цесарь, собачий сын, этот Мазепа, — бормотал Самойлович, который в ссылке, по-видимому, совсем усвоил великорусскую речь и все на нее сбивался: — Настоящий Цесарь — veni, vidi, vici…
— А помнишь, друже, как мы с тобою в коллегии хотели оба бути цесарями — наводил Палий на прошлое.
— Как не помнишь!.. «Лучше быть первым на Украине, чем вторым за партою в коллегии» — это ты ж выгадал, — задумчиво улыбался Самойлович, не расставаясь со своим чекмарем.
— Я, я… Только не удалось мне быть первым на Украине, — продолжал Палий, тоже впадая в русскую речь. — А вот ты был первым…
— Как был! Я и поднесь первым остаюсь: Дорошенка отправил туда, где козам рога правят.
Палий спохватился, поняв свою ошибку.
— Так, так, точно, первый ты на Украине, пане гетьмане…
— Ты… признайся теперь, Семене, с досады на меня и на тот бок Днепра ушел? А? — лукаво допрашивал безумец. — Не осилив Иоанна Самуйловича?..
— Правда, правда — по зависти ушел…
— И скучна, пустынна должна быть оная «руина»? А?
— Была пустынна, теперь там рай земный, страна обетованная, текущая медом и млеком… Там бы и умереть…
И у Палия защемило сердце от одного воспоминания об отнятом у него крае — о новом царстве Украинском… Хвастов, Паволочь, Погребищи, Белая Церковь — эта «новая Троя», как ее назвал Рейнгольд Паткуль, — все это, как пестрая лента, протянулось в памяти старика и выдавило слезы из глаз.
— А вот что, Семене, — снова начал безумец, — мы с тобою отвоюем эту правобережную Украину у ляхов, а потом (безумец огляделся по сторонам — не подслушал бы его кто) отложимся от проклятой Москвы, поставим новое царство Украинское: я буду царем сегобочного царства Украинского, ты же, Семене, царем тогобочным, как бывало в коллегии за партою: и я и ты первый… И будет у нас два царства, како две Иудеи, либо царство Римское и Византийское… А Москва нам не помеха: она ныне сама с собою не справится… Да и у нее на сей час два царика, два младенца — Иоанн да Петр, коими баба, дивчина, заправляет аки мамка…
Слушая безумца, Палий горестно улыбался: пусть-де утешается перед смертью несчастный, у которого горе вычеркнуло из жизни и из памяти двадцать лет страданий, двадцать долгих лет, в продолжение коих у Палия и у Самойловича успели пожелтеть сивые бороды, а из младенца Петра вырос великан, который топчет своими победоносными ногами не только сегобочную и тогобочную Украину, но и все балтийское и варяжское побережье с Карелиею и Ингерманландиею… Куда безумным старцам тягаться с этим великаном, у которого и силы и замыслы непомерны, как его рост.
Пани-матка между тем и добрый Охрим хлопотали по хозяйству, чтобы успокоить и накормить дорогого гостя, безумного гетмана своего. С него сняли лохмотья и дали ему чистую сорочку и иную одежу, взятую у Семашка, так как платье тщедушного и маленького телом, хотя могучего духом Палия было не по плечу коренастому, хотя тоже теперь сгорбленному и пригнутому к земле, некогда гордому вельможному гетману. Семашко притащил живой рыбы на обед — достал у рыбаков на Енисее. А безумец все не расставался со своим чекмарем — булавою даже тогда, когда Палий переодевал его… Украдет… украдет этот собачий сын, Петрушка Дорошонок, как его покойный царь Алексей Михайлович в грамоте облаял — хочется ему моей булавы, — пояснял несчастный.
Увидав на столе неприбранную по нечаянности тетрадку «летописцев козацких», Самойлович взял ее и, щурясь старческими своими близорукими глазами, начал перелистывать.