— А, «летописец козацкий» … Того ж року… того же року зима велика была, — шептал он, перелистывая тетрадку. — А! Вот и обо мне пишут — гетман Иван Самуйлович… Так, так… «Того же року тысяща шестьсот семьдесят восьмого»… А! Давно сие было — десять лет назад… Ну, ну, почитаем: «Того ж року, июля 10–го, войска великие подступили турецкие с визирем Мустафою под Чигирин с тяжарами великими…» Так, так… это об Чигиринском походе, когда проклятый Дорошенко турок на Украину призвал… Ну «а войско его царского величества с князем Ромодановским и гетманом Иваном Самуйловичем переправилося того часу через Днепр, нижей Бужина, на поля чигиринския…» О… помню, помню: трудное то было время — немало полегло в поле козаков… А все проклятый Дорошенко, да и Юрасько Хмельницкий там был…
Перелистывая тетрадку, он прищурился к одной страничке и задумался.
— Об ком бы сие писано было, о каком гетмане? — удивлялся он.
— Что такое, пане гетьмане? — тревожно спросил Палий, догадываясь с ужасом, что безумец наткнулся на ту именно роковую страницу, где описывалось его собственное, Самойловича, падение. — Что там писано? Да будет тебе, пане гетьмане, читать — поговорим лучше.
И Палий хотел как-нибудь тихонько стащить эту злосчастную тетрадку.
— Нет, постой, постой, Семене, — не давал безумец, — о ком бы сие писание?.. «И оточили сторожею доброю гетмана на ночь (читал он, водя пальцем по строкам), а на светанню, прийшовши старшина козацкая до церкви, и узяли гетмана з бесчестием, ударивши, и отдали Москве. И зараз сторожа московская, усадивши его на простые колеса московские, а сына гетманского Якова на коницю худую охляп, без седла, и проводили до московского табору»…
Несчастный остановился и смотрел на Палия безумными глазами. Он, казалось, хотел что-то припомнить — и не мог… Вот-вот, кажется, что-то припоминает… Ночь такая жаркая… Слышатся окрики часовых… А там утром шум на площади, крики: «Давай гетмана, сучого сына! Киями его, злодея!» Лошадь… кого-то тащут… кто-то бьет в ухо: кажется, это его бьют, гетмана Ивана Самуйловича… Нет — это сон!.. И тележка московская — сон…
Несчастный мучительно силится припомнить что-то — и мозг его не слушается, память отлетела… Какие-то осколки в памяти — жаркая ночь и крики — только… Что ж после было, утром? Кого везли на тележке?.. Кого били по уху и по щеке? Его, Божою милостию гетмана Иоанна, — нет, не может быть!.. А, кажется, били… щека и теперь как будто горит…
— А красная у меня, Семене, левая щека? — дико глядя на Палия, спрашивает несчастный…
— Нету, пане гетьмане, не красная, — дрожа всем телом, отвечает Палий.
— То-то… а горит… это я сегодня во сне видел, что меня кто-то в щеку ударил… на московской тележке везли меня… Вот какой сон!
— Всякие сны бывают, пане гетьмане.
— Да, да… а горит щека…
В это время в избу вошла пани-матка, вся раскрасневшаяся, с засученными за локти рукавами шитой сорочки. Она «поралась» в кухне, готовила обед дорогому гостю, ясневельможному гетману обеих половин Украины.
— А я вже и обидати наварила, пане гетьмане! — весело сказала она. — Зараз буду дорогого гостя частвувати чим Бог послав у московський неволи…
Палий строго взглянул на жену, и она, спохватившись, прикусила свой говорливый, бойкий язык. Она тотчас же собрала на столе все, что на нем лежало, в том числе и предательского «летописца козацкого».
Несчастный гетман, впрочем, услыхав слово «обидати», забыл опять все — и прошедшее и настоящее: он ощутил только одно чувство теперь — это мучительное чисто животное чувство голода, который томил его он и сам не помнит, сколько уж дней и ночей… В безумце проснулось животное, и он жадно ждал обеда…
За обедом ел он с алчностью идиота, молча и как будто со злобой пожирая огромные куски хлеба, рыбы, обжигаясь горячим и давясь неразжевываемою беззубым ртом пищею. Со свесившимися на лицо прядями седых волос, пасмы коих полузакрывали его впалые, как у мертвеца, щеки, с глазами, горевшими безумным огнем из-под седых длинных, словно собачьих, бровей, со ртом, набитым пищею, — он походил на зверя или озверевшего, одичалого человека…
И Палий, и пани-матка, и Семашко, и Охрим с глубоким сожалением и какою-то боязнию смотрели на несчастного и почти ничего не ели. Под конец обеда он стал есть спокойнее, не так торопливо. Бледное лицо немножко утратило свою мертвенную бесцветность. Глаза стали добрее, осмысленнее.
— А теперь выпьемо по чарци сливянки за здоровье пана гетьмана! — провозгласила пани-матка. — Я з Украины привезла-таки сиеи доброй горилки не одну пляшечку… Охрим, щоб не отняли ии москали, виз пляшечки за пазухою.
— Та в штанях, — пояснил добросовестный Охрим.
Палий опять сделал жене глазами знак насчет «Украины» да «москалей». Пани-матка поняла намек и замолчала.