И, действительно, свои слова он намеревался привести в исполнение и протянул руку к пуговке звонка. Потеряв всякий рассудок и забыв все на свете, я схватила лежавший у него на столе кинжал и, держа одной рукой ребенка — другой, со всего размаху, всадила ему кинжал в грудь…
Что было дальше… не помню.
Помню его крик, после ужасный крик ребенка, и я упала на пол.
Потом оказалось, что я, нанося смертельный удар этому мерзавцу, уронила на пол ребенка, а потом всем телом упала на него и задушила…
Ребенка я жалею. Сколько бы он мне теперь доставил утешения, как бы скрасил он дни моего ужасного одиночества, пустой, никому ненужной жизни?
— ТАК ВОТ ВИДИТЕ теперь, кто я и как это случилось. Я убийца и детоубийца. Довольны ль вы теперь «историей одной каторжницы»?
— Очень вам благодарен, но скажите, у вас хороший был на суде защитник? Вас должны были бы оправдать.
— Защитник у меня был по назначению суда. Знакомых, повторяю, у меня никого не было, и дела, значит, до меня не было никому. Я и не апеллировала, а прямо покорилась своей участи Я ее заслужила!..
— А вам иногда не бывает жаль Ричарда?
— Жалеть Ричарда? Вот уж по отношению этого негодяя никакой жалости быть не может. Я, если бы это можно было, вторично укокошила бы его!
— Это очень жестоко.
— А со мной как поступили? Подумайте только, что я пожертвовала для него всем на свете, а от него получила только позор и оскорбления…
Тут был подан нам поезд, и я скомандовал садиться по вагонам. Серая масса задвигалась, засуетилась на платформе. Схватив свои мешки с казенными вещами, каторжане поспешили в вагоны занять свои места.
Я вновь поблагодарил Чарноминскую и пожелал ей счастливого пути и всего лучшего в жизни. Она кивнула мне и уныло побрела к своим товаркам. Мне искренно было жаль эту бедную, несчастную женщину. Скоро поезд наш тронулся, и мы выехали из Киева в Одессу.
Из-за любви на каторгу
(Рассказ конвойного офицера)
Состоя на служба в N-ской конвойной команде, я часто сопровождал арестантские партии по железной дороге от Ломжи до Варшавы и обратно. Раз отправляясь с этапом в Варшаву, я получил от своего начальства бумагу, которой предлагалось мне усилить в пути надзор за ссыльно-каторжным Станиславом Борзсковским, намеревающимся бежать.
Бумагу эту я получил за несколько минут до отхода поезда, и, когда он тронулся, я позвал унтер-офицера и велел привести каторжника Борзсковского ко мне в купе, а сам в ожидании прихода разыскал его путевой документ и начал внимательно просматривать. В документе между прочим значилось, что бывший дворянин Станислав Максимильянович Борзсковский, 20 л., «ссылается в каторжные работы на пятнадцать лет за вооруженное нападение ночью на усадьбу помещика Яна Жегулевского, насилие над владельцем усадьбы, неоднократный переход границы, грабеж и покушение на убийство».
Ну, подумал я, это гусь действительно лапчатый, нужно за ним смотреть в оба.
— Привел, ваше благородие, — отрапортовал, появляясь в дверях купе, молодцеватый унтер-офицер, прерывая мои размышления.
— Давай его сюда, — приказал я.
В купе, побрякивая кандалами, вошел рослый и красивый брюнет, с огромными черными усами и матовым цветом лица, правильные черты которого дополнялись живыми карими глазами. Одет он был по форме: в серый арестантский халат. В руках была такого же сукна фуражка, сырые онучи и высокие башмаки. Костюм его дополняли тяжелые, заржавленные кандалы, средина которых на особом ремне прикреплялась к поясу. Правая сторона головы была тщательно выбрита, а на спине толстого халата виднелись три злополучные буквы Л. Г. Ц. (Ломжимского губернского правления), нашитые из желтого сукна. Несмотря на свой неприглядный костюм, Борзсковский на первый взгляд не внушал ничего страшного и отталкивающего, а напротив, показался мне даже симпатичным.
— Тебя звать Станислав Борзовсковский?
— Так точно.
— За что судили?
— За переход границы, разбой, грабеж и покушение на убийство, — по-арестантски, скороговоркой ответил Борзсковский.
— Так молод еще, а столько уже натворил преступлений, — заметил я.
— Постарше-то, ваше благородие, если бы был, того бы уже не сделал.
— Ну, а какое еще там насилие ты употребил над помещиком? — допрашивал я.
— Высек нагайкой, и больше никакого насилия.
— За что же?
— Это, ваше благородие, длинная история — история целой моей жизни. Для вас она не интересна, а мне грустно об этом вспоминать, — понурив голову и нервно теребя в руках свою арестантскую шапку, тихо проговорил Борзсковский.