Снежок сверху сыпал прямо новогодний. Нежный, таинственно посверкивающий, разливающий по округе смутное белое сияние и настраивающий на умиротворенно радостный лад, что выглядело как нельзя более контрастно по сравнению с видом городских улиц, живо воскрешающих воспоминания о блокадном Ленинграде. Трупы на улицах не валялись, но знание об истинной судьбе почти всех жителей поселения действовало на нервы сильнее всяких мертвых тел. Компания Влада с керосиновыми фонарями, бросающими на свежий снег красивые красно-желтые праздничные блики, казалась то ли группой добрых волшебников, то ли кучкой идеализированных гробокопателей.
Был поздний вечер в конце сентября. А то, что погода была скорее декабрьская, то претензии следовало предъявлять вовсе не к синоптикам. Скорее, к шахтерам и диггерам.
Закутанный в чужой длиннополый бушлат, Никита Трифонов стоял в отдалении и отвлеченно смотрел на падающие снежинки. Потом высунул язык и поймал одну на язык, после чего светло, совсем по-детски улыбнулся.
На лицах остальных преобладало непробиваемо мрачное выражение. Хотя снег мог порадовать — вечный зимний волшебник, скрывающий от глаз всю раскисшую мерзость осени. Прячущий до весны мятые обертки, недокуренные бычки, дохлых собак и продукты жизнедеятельности собак живых.
Теперь, впрочем, он скрывал более или менее чистые улицы, людей — вечного источника всяческого мусора — стало совсем мало. Чистое белое полотно, застелившее Арену и Центральную улицу, большую и малую Верхнемоложскую, Последний путь и Саввинов овражек, пересекалось лишь редкими, по-заячьи робкими цепочками следов.
Луна подсвечивала холодный ландшафт, а выдыхаемый пар искрился как стайка сверкающих крошечных брильянтов.
Со дня побоища прошла неделя. Может быть больше. Владислав Сергеев, не раз уже и не два, всматривался в свой настенный календарь с изображением зимнего Старого моста, морщил лоб, пытаясь вычислить, какое сегодня число. Не получалось, видно сбился со счета уже довольно давно. Да и трудно стало отличать день от ночи. Брезжущий серый рассвет вяло тонул в синих зимних сумерках, и в шесть часов вечера уже открывали внимательные серебристые глаза первые звезды. А потом часы встали, словно разладившись, и сколько Сергеев не пытался их завести, не тряс в надежде оживить, уже никуда не пошли.
Казалось и само время остановилось.
Стрый долго не хотел идти с ними, а самые ретивые из группы (Дивер), не хотели брать его с собой, аргументируя, что шпиона Плащевика, к тому же предавшего своих и лживо раскаявшегося, надо не то что держать подальше от себя, а поскорее шлепнуть, чтобы гадостей не наделал.
Влад возразил, сказав, что этот «шпион» пребывает в состоянии глубочайшей депрессии, и вообще, возможно ему просто заморочили голову, наставив на путь зла. Кроме того, сказал Влад, рассудительный и логичный как всегда даже сейчас, когда логика отмерла, став чем-то архаическим вроде средневековых трактатов по магии, есть такое понятие как «язык». Раз уж «Сааб» оказался пустым, а все остальные его воины безнадежно мертвыми, глупо не воспользоваться знаниями этого впавшего в горестный ступор исхудавшего детины с лицом бывшего культуриста.
Сначала казалось, что Малахов вовсе помешался, сидя с головой мертвого товарища на коленях, сошел с ума наподобие Хонорова, что добавляя нервозности шатался вдоль Центральной, размахивая скрюченными страшными конечностями и дрожащим голосом спрашивающий: куда подевался свет. Но нет, Стрый аккуратно положил голову Николая на мокрый асфальт, прямо в лужу его же засыхающей крови и, глядя прямо на Влада, сказал:
— Я иду с вами. Но только после того, как похороним его. Он был добрый… и мы всегда с ним дружили.
— Я понимаю. Видел. — Сказал подошедший Малахов, и Стрый удивленно поднял на него глаза, нет, не признав в этом страхолюдном волосатом страшилище добропорядочного обеспеченного гражданина, что он с Николаем грабил когда-то давно в подворотне, изнывая в преддверии наркотической ломки.
Позади громко жаловался Саня Белоспицын, которого слегка зацепила вражья пуля, и молча страдал Мельников, получивший три пули, и все в разные конечности. Это удручало, пожалуй, больше всего и казалось какой-то садисткой игрой судьбы. Мол, жить будете, но ой как хреново.
Дивер, припомнив армейские годы, наскоро перетягивал обе руки и ногу Васька подручным перевязочным материалом, а Василий, поскрипывая зубами, еще и утешал его:
— Ничего, ничего, Михаил, зарастет, как на собаке зарастет. Даже лучше. Чтоб нас бомжей завалить, это ж в лоб надо целить.
— Ты сиди, — мрачно вещал Севрюк, зубами затягивая импровизированный жгут, — не возись, а то загноится все, и придется тебе клешни твои рубить к чертовой матери!
— А что, приходилось? — осторожно спросил Мельников.
— Рубить? А то… Да что ноги-руки, вот баранов резали в азии… десятками. Вот там была бойня! Все течет, кровищей пахнет. А туши эти все дергаются.
— Похороните, хоть где-нибудь, негоже ему под дождем гнить! — сказал Стрый.
— Не боись, — ответил Дивер, и только тогда Малахов встал.