Рядом с шоферским местом сидел худой старик в синем шерстяном костюме и в полотняной фуражке, натянутой на лоб. Он был так худ, так с виду слаб, так беспомощен, что не страдал, вероятно, ни от жары, ни от пыли и уж безусловно не потел. А солнце между тем с утра припекало.
— Ну, прыгай, девка, в кузов, — пригласил Елену Старков.
Старик, однако, вылез на подножку и сказал:
— Вы, девушка, пожалуйте в кабину. Здесь вам будет приятнее.
Несмотря на свою тщедушность и низкорослость, он довольно бодро вскарабкался по колесу в кузов, не обращая ни малейшего внимания на наши энергичные и смущенные протесты.
— Ты когда «козлик» поломал? — спросил я Старкова, угостив его для смычки папиросой.
— Отгонялся «козлик», отъездился позавчера. Кролевец водителей подчистил. Урожай у него — сумасшедший, — ответил Старков. — Потонули «Зори социализма» в зерне, даже райкомовских в прошлом месяце мобилизовали. Семенной фонд велено им возвратить. Глупое занятие — зерно мотаем туда-сюда.
Возле борта старик аккуратно устроил из мешков и брезента удобное лежбище. Нечто вроде халабуды.
Грузовик выехал на середину шоссе, и мы помчались к побережью под гудение почти неощутимого ветра, который минутами, чудилось, приносил с собой запах морской соли и подгнивающих на жаре йодистых водорослей.
Далеко за селом — там, где последний вираж серпантина плавно заворачивался на юг, желтел забор с красными флажками. Отсюда и вглубь, по достаточно длинному отрезку асфальта, тянулись россыпи медной — влажной от недавнего ливня — пшеницы, похожие на игрушечные горные кряжи с отрогами. Старков сполз на едва намеченную сероватую колею и газанул, завивая облаком пыль.
Через одинаковые промежутки в зерне торчали пугала. На одном была лихо — с заломом — напялена коричневая велюровая шляпа. Сдуло с командированного начальника — и обручем да вприпрыжку — в степь! Ребята отыскали, приспособили. Пугало напоминало мне бедного, но гордого испанского крестьянина с иллюстрации к «Дон Кихоту».
Женщины в разноцветных майках и черных сатиновых шароварах деревянными совками лениво ворошили пшеницу, подгребали ее, разравнивали — чтобы солнцу сушить сподручнее. У подножья кургана ребята жгли костер. Я позавидовал им. Небось картошку пекут. В эвакуации я научился есть ее целиком, неочищенную, с бронированной обугленной коркой. Мама иногда баловала по воскресеньям, если топила плиту. Но из золы лучше. В ней, в картошке, появляется какой-то необыкновенный привкус дыма, вечерней свежести — привкус раздолья, привкус свободы. Крупные соляные кристаллы скрипят на зубах, горчат, и масла бы сюда не худо, но все это пустяки, главное, что горячо, мягко и вдоволь. Болят губы, нёбо, слизистая поверхность щек будто взбухла, язык задубел — как неживой, но подождать, пока чуть остынет, не хватает сил. Фукаешь на нее, фукаешь — до ломоты в скулах, до головокружения. А случится, и луковицу кто-нибудь отжалеет, и ржаную горбушку… Пир гастрономов эпохи упадка римской империи.
Старков затормозил, высунулся из окна.
— Автовесы на элеваторе перекорежило, — к чему-то пожаловался он. — Водителям полопать негде. Одна резюме: родина велит. Да врут, поди, родина ничего подобного не требует. Что за родина, если она требует голодухи? Это Журавлев требует.
Имея некоторый опыт общения со Старковым, я предположил, что намекается на магарыч. Однако я жестоко ошибся. На сей раз его переполняли смутные, непостижимые для меня чувства.
Старик рядом уныло дремал. Он и раньше не глядел по сторонам, не навязывался ни в рассказчики, ни в собеседники, ничего не выспрашивал, а, затенив козырьком фуражки лицо, поклевывал носом в такт движению.
— Полундра, маркиз! — И Старков опять высунулся из окна, сбросив на зигзаге скорость. — Видал миндал? Не иначе — в Колондайке американском. Кролевца привезти — убил бы. По золотишку жарим. И золотишко-то, хлебушко то есть, в щели наши дурацкие сыплется. Я полагаю, что с трехтонки 14–62. И так везде. И что творится, когда гонят урожай? Сердцу смотреть невозможно. Наша щель всем щелям щель. У иностранцев прорвой зовется. Ешь, земля, не жаль — сводку даем на корню. У фрицев автобаны зеркальные. Чашку с кофием держи — не шелохнется, а выжимают — сто, сто двадцать. — Старков осторожно объехал выбоину в асфальте. Выбоина очень пригодилась ему, как связующее звено в филиппике. — Из Берлина в Нюрнберг фюрер автобан пробкой ухитрился покрыть. Видал миндал?
Упругий неслабеющий ветер с остервенением хлопал краем брезента. Я часто перегибался через борт, чтобы лучше слышать Старкова, даже шея заныла. Подобным манером мы промчались некоторое расстояние.
— Файки еще имеются? — и Старков выразительно чмокнул.
Я протянул ему пачку папирос. Я владел блатным жаргоном.
— А синички?
Я подал в окно и коробок. Теперь курево обратно, по всей вероятности, не выманить. У меня возникло ощущение, что он и разговор затеял, чтобы снова взять у меня хорошую папиросу. Я не жадный, не копеечник, хотя и зверски экономлю, но это ощущение — а потом и уверенность — укрепились во мне.