— В дворцах благородных дам Аргайля! — живо возразил Трильби. — О, с тех пор как я покинул хижину Дугала, хотя это было в начале самого сурового времени года, нога моя не переступала порога человеческого жилища и я не отогревал своих окоченевших пальцев у огня пылающего очага. Мне было холодно, Джанни, и сколько раз, устав дрожать на берегу озера, среди свежих кустов, склоняющихся под тяжестью облепившего их ветви снега, я, чтобы разбудить остатки тепла в моих озябших ногах, прыжками поднимался до горных вершин! Сколько раз обволакивал меня свежевыпавший снег, и я скатывался вместе с лавиной, направляя ее так, чтобы она не разрушила построек, не смела бы на своем пути молодые растения и не нанесла вреда какому-нибудь живому существу. Однажды, катясь с высоты, я заметил камень, на котором рука какого-то изгнанника начертала имя его матери; растроганный, я поспешил отклонить ужасную лавину и устремился вместе с ней в пропасть, где никогда не бывало даже насекомого. Только когда баклан, рассерженный тем, что толстый слой льда сковывает бухту и мешает ему собирать дань обычного улова, перелетал залив с нетерпеливым криком, устремляясь в поисках более легкой добычи на Фирс Клайда или Сунд Юры, я с радостью забирался на крутой утес, в гнездо странствующей птицы, и, тревожась лишь о том, чтобы баклан не сократил своей отлучки, грелся среди его птенцов, слишком юных для того, чтобы летать с ним вместе над морем; быстро привыкнув к своему тайному гостю (потому что я никогда не забывал принести им какой-нибудь подарок), они теснились при моем приближении, чтобы освободить мне местечко возле себя на мягкой подстилке из пуха. Или, подражая ловкой полевой мыши, которая роет себе на зиму подземное жилище, я старательно снимал толстый слой снега и льда в каком-нибудь уголке на склоне горы, куда на следующее утро должны были упасть первые лучи восходящего солнца, я осторожно приподнимал ковер из сухого мха, уже много лет белевшего на скале, и, когда доходил до последнего слоя, заворачивался в его серебряные нити, словно ребенок в свивальник, и засыпал, укрытый от ночного ветра своим бархатным пологом, радуясь при мысли о том, что ты, может быть, ступала по нему, когда несла зерно или рыбу, чтобы уплатить десятину. Вот, Джанни, в каких роскошных дворцах я жил с тех пор, как расстался с тобой, вот как богато принимали меня их хозяева — зябкий жук-рогач, которого я иногда невольно тревожил в его глубокой норке, или легкомысленная чайка, застигнутая внезапной грозой и принужденная укрыться вместе со мной в стволе подточенной годами и огнем старой ивы, черное дупло которой, все обожженное внутри и наполненное золой, указывало на обычное место сбора контрабандистов. Вот, жестокая, за какое счастье ты меня упрекаешь. Но что я говорю? Ах! Даже в это тяжелое время у меня все же были счастливые минуты! Хотя мне было запрещено говорить с тобой и даже приближаться к тебе без твоего разрешения, я все-таки следил взглядом за твоей лодкой, и эльфы, с которыми поступили не так сурово, как со мной, сочувствуя моим горестям, приносили мне иногда твое дыхание и твои вздохи. Когда вечерний ветерок сдувал с твоих волос остатки осеннего цветка, крыло услужливого друга поддерживало их в пространстве, пока они не достигали места моего изгнания — вершины одинокого утеса или блуждающего облака, — и мимоходом роняло их мне на грудь. Однажды даже — ты помнишь ли это? — имя Трильби замерло на твоих устах; один эльф поймал его и, прилетев ко мне, очаровал мой слух звуками этого невольного призыва. Тогда я плакал, думая о тебе, и слезы печали сменились слезами радости: неужели сейчас, возле тебя, я должен сожалеть о том, что утешало меня в изгнании?
— Объясните мне, Трильби, — сказала Джанни, стараясь оправиться от волнения. — Вы ведь, кажется, только что сказали или напомнили мне, что вам было запрещено говорить со мной и приближаться ко мне без моего разрешения. Таков и в самом деле был приказ монаха из Бальвы. Как же случилось, что сейчас вы в моей лодке, возле меня, и я знаю, что это вы, — а ведь я не позволяла вам приблизиться?
— Джанни, простите, что я повторяю вам эти слова, быть может вам нелегко было произнести это признание!.. Вы сказали, что любите меня!
— Искушение виной тому или слабость, заблуждение или жалость, я сказала это, — ответила Джанни, — но прежде, но до сих пор я думала, что лодка для вас так же недоступна, как и хижина…
— Я слишком хорошо это знаю. Сколько раз я безуспешно призывал ее! Ветер уносил мои жалобы, и вы их не слышали.
— Не понимаю, почему же тогда?..
— Я и сам не понимаю, — ответил Трильби, — если только, — продолжал он совсем уж робким и дрожащим голосом, — если только вы не доверили тайны, случайно открывшейся мне, какому-нибудь расположенному к вам сердцу, подлинному другу, который, если и не в силах был полностью отменить приговор, все же не отказался смягчить его…