Канунниковы, так те и вовсе исчезли из ее сознания, исчезли вообще, испепелились и, вернее всего, это случилось с ними в тот самый новогодний вечер, когда в их доме с Ириной Викторовной «произошло все». Они оказались такой материей, которой вдруг наступает время навсегда или хотя бы ненадолго исчезнуть, чтобы произвести вместо себя что-то другое.
Наверное, это неприлично — так думать, но что поделаешь, если бывает и так?
Впрочем, вполне могло быть и наоборот: все еще не совсем-то гладко развивался роман Леночки Канунниковой с ее бирюком, и вся семья замкнулась в этих отношениях, и не Ирина Викторовна отошла от Канунниковых, а они от нее. И не все ли равно это теперь: кто первый сказал «а», кто первый его не сказал?
В общем, именно на себя прежнюю она и махнула рукой, распрощалась без сантиментов, а себя нынешнюю все еще не знает.
Ирина Викторовна задумала было последовательно повторить про себя, по памяти, все, что ею было пережито в квартире тетушки Марины, хотела все, что там произошло, извлечь из сумрака на белый свет, посмотреть на все это еще раз.
Оказалось, что к реальности всего того, что там происходило с ней в квартире тетушки Марины, — она и теперь не может дотянуться даже своей памятью.
Значит, все, что было с нею и Василием Никандровичем, что было с ними вместе, так и оставалось в полумраке и должно было там оставаться.
Это была такая реальность, которую можно было представить себе одним-единственным способом: повторив ее снова...
НОВАЯ ПРИЧЕСКА
Она очень хотела бы близко познакомиться с самою собой нынешней, но это знакомство все откладывалось, и не было никакой уверенности в том, что оно когда-нибудь состоится. В то же время она очень не хотела и не могла оставаться в бездеятельности — надо было хоть что-нибудь делать с собою теперешней, современной.
И вот Ирина Викторовна решила заняться тем, что оказалось для нее доступным: своею внешностью.
Это было серьезно.
Конечно, она понимала, что не имеет никакого права сразу же, как будто ни с того ни с сего, перекраситься в какой-нибудь экстравагантный цвет или изменить тем строгим и экономичным фасонам, которых ей удавалось придерживаться чуть ли не с тех пор, когда она стала женщиной; тем более недопустимо было шокировать Василия Никандровича, но удивить и поразить его, когда он снова вернется к ней из Киргизии, еще раз открыть ему глаза на себя, отблагодарить его за возвращение, внушить ему, что их отношения неисчерпаемы, потому что она всегда будет находить в себе что-то новое для него — все это и еще многое другое не оставило в ней ни капли сомнения на этот счет. «Действовать!» — сказала она себе, чувствуя, что может сказать и больше: «Вперед! И только вперед!»
В общем-го отчаянный шаг, но разве вся ее новая реальность не была отчаянной?!
Так возникла задача из задач, если учесть, что свое решение она должна как-то объяснить дома, что деньжонок у нее на эту статью расхода было очень немного, и главное — самое главное! — что она могла ведь не только выиграть, но могла ужасно проиграть: вдруг в новом обличье она не понравится Никандрову?
В то же время — каким же это образом она могла оставаться с прежней внешностью, если все в ее душе и теле переменилось?
Мансурову-Курильскому, Аркашке и свекрови она объяснила, что ей до чертиков надоел весь тот вид, в котором она неизвестно почему существует едва ли не четверть века; но когда посмотрела на себя в зеркало, после очень долгих очередей и протекций сидя в кресле лучшей мастерицы едва ли не самого лучшего дамского салона, пришла в полное отчаяние:
«А что? Вот вполне сумасшедшая баба, и смотрите, люди, что она делает с собою? Кто из вас это способен понять и объяснить?!»
Между тем Сонечка Золотая Ручка, лучшая мастерица, непринужденно болтая, делала свое, кажется, роковое дело...
Ирине Викторовне стало горько и обидно: при чем тут разные люди, зачем ей мнение Золотой Ручки, когда имеет значение только один человек, ради которого и происходит все это светопреставление? И зачем ей было от добра искать добра — ведь этот человек уже неплохо отнесся к ней к такой, какой она была, а что-то будет теперь?
Это был страх перед будущим, но ей предстоял еще и суд сегодняшний, самый первый и потому тоже страшный, как первая партия очень ответственного шахматного поединка, как предсказание будущего.
Первым судьей была, конечно, Нюрок.
Нюрок ждала ее дома, заглянув будто ненароком, а потом, тоже будто бы ненароком, решив дождаться, и когда Ирина Викторовна вошла в прихожую своей квартиры, Нюрок громко на всю квартиру завопила:
— Вот это да — убиться можно! Неотразимо!
Это была агитация на массы, на Мансурова-Курильского, который только удивленно похлопал глазами, а потом сказал: «Делать тебе, что ли, нечего, мать?»; на Аркашку, который завизжал в диком восторге, потому что теперь, когда классный руководитель снова вызовет мамочку в школу, он этой самой мамочки ни за что не узнает; на свекровь, которая, стараясь быть конфиденциальной, тихо спросила у Ирины Викторовны: