– У нас десять минут. А скажи, как тебя занесло вчера к ЛИСИ?
– Лиси?
– Ленинградский инженерно-строительный институт. Ах, да, как там нынче? Что-то почти непристойное: СПбГАСУ.
– Я не знала, что это институт. Это был дом, старый дом, честное слово, трехэтажный, и в окнах, которые как арки, горел свет… – Апа задумалась, не донеся чашку до губ. – Ночами всегда горел свет. Я удивилась: такой дом роскошный, а комнатка крошечная, бедная, мрачная, неудобная, негде повернуться. И запах… – Она сморщила нос. – Мерзкий, от папирос, наверное. И дождь все время, как слезы, и мучительное опьянение. Но там была надежда, да, там была надежда! – Апа даже уронила чашку и, закрыв лицо ладонями, горько расплакалась. – Она умерла так быстро… едва начавшись… Господи, что я говорю? – Она на секунду отняла руки от лица и совсем по-детски зачем-то добавила: – И еще жестяночка с черносливом, таким сладким.
Кофе, черным уродливым пятном растекшись по столу, закапал с отвратительно мерным стуком на пол. Данила до боли сдавил виски и, размахнувшись, зло ударил кулаком по столу.
Дьявольщина! Все начиналось сначала. Никакого облегчения, никакой свободы! Идиоту ясно, что она говорит о доме Палибина[135], ныне застроенного институтом. Да, именно оттуда Достоевский переехал в сентябре шестьдесят первого на Канаву. Значит, она приходила к нему еще туда, туда, и там… «Жестяночка, пастилка, изюм, виноград»! Кофе продолжал мерно капать, сводя с ума, все сильнее сжимая хватку времени. Данила растер пятно на столе ладонью. «Гадай теперь по кофейной гуще», – мысленно фыркнул он. Нет, нет, нет! Отказаться от безумия немыслимо. Плачущая перед ним девочка снова обрела тайну и… соблазн.
Дах метнулся в комнату, схватил ожерелье и, торопясь, всем телом стараясь отстраниться, одной рукой надел ей его на шею. Однако другой рукой… другой рукой он уже снова тянул вниз молнию…
– Всё, всё, завтра, я спешу, – торопливо повторял он, через несколько минут выпроваживая ее на лестницу. – Удачи, пока…
Оставшись один, он, так и не одевшись, устроился на подоконнике, обхватив колени руками, как в детстве. Теперь, когда смута желания на некоторое время отступила, он отдавал себе отчет в том, что отныне его будет мучить другой соблазн, который пострашнее простого физического обладания: рассказать или нет? Не рассказав, он останется хозяином положения, будет направлять и пользоваться ее видениями и чувствами только для себя. Но в таком случае игра пойдет почти вслепую, и в ней неизбежны ложные ходы, ошибки, неудачи.
С другой стороны, открыв карты и вступив на путь, так сказать, сотрудничества, не испугает ли он ее, не замкнет ли эту незрелую душу? Да и что он расскажет, как он подаст этой девочке, никогда не читавшей Достоевского, историю не только инфернальной женской души, но и объяснит, как такое могло произойти с ней самой? Она не поймет ни тайных прихотей рока, ни внутренних закономерностей жизни, ни, вообще, всего этого столкнувшегося вихря вечно живущих обстоятельств.
Нет, видимо, придется ему, как всегда, оставаться одиночкой и идти по неверной проволоке, не взявшись с Апой за руки, а таща ее на аркане. Впрочем, что теперь думать об этом? Куда полезней прикинуть дальнейшую тактику и действовать, исходя из сложившихся обстоятельств. Итак, в январе шестидесятого года Аполлинария слушает лекцию Полонского, знакомится с ним и с осени начинает посещать его университетскую квартиру; потом, вероятно, зимой или ранней весной шестьдесят первого сталкивается у него с Достоевским и вплоть до конца мая жаждет более близкого знакомства с поразившим ее еще по сути совсем детское воображение писателем. Затем происходит эта встреча в Иоганнесру, затем навеки потерянное благодаря стараниям Сниткиной письмо в дом Палибина и так страстно желаемая близость. Далее. Переезд в сентябре на Малую Мещанскую, ужас встреч там. Пока все логично и до писем еще далеко. Но чего ему ждать дальше – что там у нас в активе? Опубликование ее первой повести? Сегодня вечером посмотрим. Кстати, Лиза говорила что-то о невыплате гонорара… Ладно, время подумать еще есть. Дальше. Осенние студенческие волнения… хм-хм. Темная история с рождением младенца от Василия Суслова у какой-то нигилистки из коммуны – ну, это еще далеко. Еще что? Ах, смерть первой жены. Тоже далековато, и жены у него, слава Богу, нет. Хотя надо бы, надо бы позвонить Татьяне. Но все это лишь через два с половиной года, а до тех пор темнота, то есть время, нигде никем не отмеченное и потому непроверяемое в принципе. Впрочем, и письма появляются тоже только через два года, в октябре шестьдесят третьего. И что теперь прикажете делать? Вести девочку к знаниям и светлой жизни днем, ночами губя ее развратом? И так целых два года?!
Дах посмотрел на улицу, полупроснувшуюся, полутемную, удивился, что еще так рано, и, накинув, наконец, драный китайский халат, открыл первый попавшийся оливковый том.