Глава 22
Вновь Миллионная
Занятый делами и разъездами, Данила добрался до Борькиного театрика лишь к тому времени, когда занавес уже поднялся. Он тихонько примостился с краешка, прямо у входа, на полу. Впрочем, другого места все равно не было, поскольку зал, переделанный из большой жилой комнаты, с трудом вмещал в себя три ряда больших ступеней-сидений и сцену – обыкновенный дощатый помост. Светом, как понял Дах по слишком бравурной смене цветов, на сей раз управлял сам Наинский.
Действие разворачивалось не то в гостиной, не то в палисаде; два пса, вероятно фоксы, кобелек и сучка, жеманно чванились друг перед другом, изрекая мимоходом едкие сентенции о собачниках и несобачниках. Пьеска была явно содрана с какого-нибудь дореволюционного детского журнала, но усилиями режиссера напичкана современными байками и реалиями. Дети ничего не понимали в колкостях и намеках, зато от души радовались блошиным почесываниям и задираниям собачьих ног. Парень оказался так себе, но девушка, игравшая Тусси, увлекала. В ней явно чувствовались та скрытая пружина, которая характеризует любого фокса, внутренняя взвинченность, упрямство, доходящее порой до идиотизма, и шарм.
Данила даже увлекся, несмотря на явную режиссерскую халтуру. Впрочем, Боб и в Универе был халтурщиком и халявщиком. Дети же просто визжали от восторга, когда Тусси, немыслимо изогнувшись, элегантно щелкала на себе блох, стараясь не уронить своего новоиспеченного аристократического достоинства или чего-то в этом духе. Дах даже не знал, как это новое бобовское действо называлась.
Потом замельтешило множество разномастных псов, кстати, вполне узнаваемых: безмозглая борзая, мудрая такса, интеллигент-спаниель, Казанова-сеттер и прочие. Человеческие типы читались в них также вполне и весьма зло: видимо, Боб решил рассчитаться со всеми и за все разом. В невротическом добермане Данила даже увидел намек на себя. Ребята играли, конечно, вразнобой, но азартно. Дах тоже увлеченно хлопал вместе с детьми.
Но тут появилась Апа в клочкастом костюме и… с его ожерельем на шее. На первый взгляд она напоминала несчастного Азорку старика Смита из «Униженных и оскорбленных», но Данила вовремя вспомнил, что этого романа она, разумеется, не читала, и сходство случайное. Девушка явно старалась, но все-таки совершенно выбивалась из ансамбля. Движения были неточными, тяжеловесными, и Данила искренне удивился, как тело, полдня назад бывшее таким гибким и понимающим, может вдруг выглядеть столь топорным.
«Вот послал Бог актрису! – вздохнул он. – Нет, творчество – это все-таки не ее планида. Из нее такая же актриса, какая из Сусловой писательница. Как это говорил неистовый Виссарион[136], „женщина-писательница отвратительна, неуместна, уродлива“. Воистину. Лицедейство, конечно, получше, но лишь при условии огромного таланта. Хорошо еще, если она меня сейчас не видит, хотя в таком маленьком зале это практически невозможно, разве что – от страха…»
Собаки стали препираться на тему, где гадить, разделившись на законопослушных и бунтовщиков, призывавших испортить весь город, чтобы обратить внимание властей на собачью проблему. Старая бездомная Милка, теребя ожерелье, стояла в стороне, и ее разумного голоса никто не слышал. Но тут на глазах у нее Данила увидел настоящие слезы.
Дах не выдержал, не вставая, на четвереньках выполз в гардероб, поднявшись, по-собачьи невозмутимо отряхнулся перед глазами изумленных мамаш и вышел на улицу.
Неужели, идя сюда, он еще на что-то надеялся? На блеск, на триумф, на то, что обычные правила игры окажутся вдруг нарушенными, и Аполлинария явится своеобразной даровитой писательницей, то бишь в данном случае – актрисой? Дах злорадно показал луне согнутую в локте руку. И какое нелепое название «Покуда»[137], и в самом деле дальше «Некуда»[138]! Что, Феденька совсем ослеп, помещая этот рассказик рядом с Некрасовым и Островским? Кажется, там ведь был еще и Полонский – не он ли уговорил редактора «Времени»? Якову Петровичу, зная его человеческую порядочность и чистоту, как известно, отказать было трудно. Но не заплатил. В принципе нормально. Рассказ – ерунда, пусть скажет спасибо, что напечатали. Но ведь и потом печатал, причем с гонорарами, за «До свадьбы»[139] – восемьдесят, а за «Своей дорогой»[140] – аж восемьдесят три целковых. «До свадьбы», надо же «До свадьбы», – вдруг подумал Дах. Что-то чудовищно циничное почудилось сейчас Даниле в этом названии, особенно учитывая обстоятельства его появления. И смущение Полонского в разговоре с архитектором тем майским вечером опять вспомнилось Даху.