Бабушкин итальянского не знал, но и так понял.
— Вот что, — сказал он. — Сегодня будем отдыхать. Ведь мы уже неделю работаем. А завтра — за дело.
— За какое, простите, дело?
— Дел много, — неопределенно, но уверенно заявил Бабушкин.
Илья Гаврилович ушел.
Весь день Бабушкин тревожился. Как же быть? Где достать жести?
Вот обида! Неужели из-за того, что нет каких-то жалких двух-трех листов железа, все лопнет?
Утром опять явился Илья Гаврилович.
— Нынче я занят, — хмуро сказал Бабушкин. — Извините. Придется отложить работу на завтра.
— Заняты? — Илья Гаврилович прищурился. Мол, понимаю, все понимаю. — Ну что ж — завтра, так завтра…
И опять Бабушкин раздумывал: что же предпринять?
Думал весь день, весь вечер.
И вдруг надумал. Ведь так просто! Как это ему сразу в голову не пришло?! Взял недавно починенное ведро и разрезал его на две пластины. Выровнял их деревянным молотком. Пластины стали хоть куда.
А наутро, когда пришел Илья Гаврилович, Бабушкин сказал ему:
— Сделайте кастрюлю. Шов такой же, как в ведре.
И все время, пока Хоменчук возился у верстака, Бабушкин нетерпеливо поглядывал на дверь.
"Ну же!.. Ну… Хоть какой-нибудь заказик…"
Но никто не входил.
Часа через два кастрюля была готова. Илья Гаврилович протянул ее Бабушкину, вопросительно глянул сквозь пенсне: видно, ждал похвалы.
— Неплохо, — сказал Иван Васильевич и повертел кастрюлю в руках. Была она кривовата, и шов подгулял. — Совсем неплохо, — повторил Бабушкин. — Вот шов только надо исправить. И тут тоже — вмятина.
Хоменчук снова суетился у верстака, а Бабушкин опять украдкой поглядывал на дверь.
И все же в мире, наверно, есть справедливость. И хорошие дела вознаграждаются, как в новогодних сказках.
Дверь вдруг открылась.
Мальчишка якут в длинном, ниже колен соне[8] из кобыльей шкуры принес помятый самовар с отломанным краном.
— Давай, давай! — крикнул Бабушкин. Еще немного — и он, кажется, расцеловал бы мальчонку.
А потом — пошло…
Обтянутая коровьей шкурой низенькая дверь хлопала раз за разом. Принесли дырявый таз, прогоревший чайник, котелок без ручки. Последним пришел старик, принес старое-престарое ружье.
— Бачка, чини, — присев на корточки у огня, просил он, видя, как Бабушкин недоверчиво оглядывает дряхлое ружье.
Оно и впрямь было такое, что непонятно, как не разорвалось при первом же выстреле.
— Мне сто лет, — неторопливо бубнил старик, посасывая трубку. — Ружью сто лет. Однако ничего… Чини, Уйбан.
"Сто лет!" — Бабушкин покачал головой.
— Ну, как? Возьмемся? — спросил он у Ильи Гавриловича.
Тот водрузил на нос пенсне, солидно оглядел ружьишко со всех сторон. Даже в дуло заглянул.
— А что ж! — пожал плечом. — Сделаем!
…И не раз потом Бабушкин украдкой наблюдал, с каким азартом бывший присяжный поверенный мастерит кастрюлю или запаивает прохудившееся ведро.
Сперва Бабушкина даже удивляло это. Честно говоря, он не ожидал, что адвокату так полюбятся старые кастрюли да чайники.
А потом Бабушкин догадался: наверно, именно потому, что интеллигентные руки присяжного поверенного прежде никогда в жизни не смастерили ни одной даже самой простой вещицы — ни табуретки, ни стола, ни шкафчика, именно поэтому, наверное, ему так приятно сейчас делать что-то простое, нужное, делать самому, своими собственными руками.
И, глядя, как Хоменчук паяет кастрюлю и как бодро посверкивают его глаза за маленькими стеклами пенсне, Бабушкин ухмылялся:
"Вот это — глаза! Такие годятся!"